Назад Закрыть

БОЖЬЯ УПРАВА

Бедствия наши начались с того, что муж мой, бывший хорунжий Ононского полка, не решился бросить родной Чиндан, уйти за кордон, в Маньчжурию, как многие другие по Забайкалью. Рассуждал мой Михаил вроде здраво: служил у белых, но не запятнан в кровавых делах, прощен советской властью. Скота, как прикидывали они со свекром, не так уж много у них, да и отдать могут стадо в любой день в пользу артели, лишь бы оставили на развод скотины. Самое ж красноречивое в пользу безвинности – жена, то есть, из беднейшей массы, можно сказать, сирота. Любил меня мой Миша не меньше, чем иной какую состоятельную, но и я должна бы оплатить в трудные дни гонений на богатеев нашей семье своим происхождением – так прикидывали мы все вместе.

Да началась облава на богатеев – тут уж стало не до чинных разборов. Понятное дело: у колхозной артели аппетиты с каждым собранием растут, как у волчьей стаи. В одночасье забрали старика свекра, повезли в Борзю на тарантайке, он по дороге и отдал богу душу: где-то бросили его конвойные в степи на съеденье карсукам.

Мы уже решили, что отделались от судьбины такой жертвой, да тут приехал в помощь нашим активистам уполномоченный из самой Читы.

Выделили ему, Комаровскому Леону Самсоновичу, нашего гнедого резвого Зарголку, взятого вместе со стариком-хозяином. И заскакал на жеребчике нашем уполномоченный, засверкал бритой головой по улицам села и загаркал на актив, поспешающий за ним.

Наш дом не обошел уполномоченный, указал на него плеткой. Двое вооруженных односельчан вошли во двор, велели Михаилу запрягать лошадь и ехать в Борзю в их сопровождении.

Поцеловал меня на прощанье мой муж колючками на щеках, обнял деток и поехал со двора на борзинский шлях, понурясь в телеге. Тут же и я засобиралась было на станцию. Да к нашему дому уже шла комиссия раскулачивать.

Как по степному ветру, приказано было пригнать весь наш скот в одну кучу, общим гуртом.

– Вот она, вся стада кулацкая, товарищи!

Я знала только дойных коров, а молодняк круглый год пасся на подножном корму. Тут же вдруг набилось скота полный двор – шум, рев, гвалт. Но на слуху же всего и поубавилось – вмиг растащили чинданские активисты нажитое честными мозолями нашей большой семьи. Когда брали баранов, мы даже и не заметили, лошадей табун увели – тоже не видели – никто не обмолвился, как своровали. А рабочих лошадей приказали свекрови запрячь во все телеги, какие у нас есть, нанять людей, чтобы съездить за нашим сеном. Все сено привезли в коммуну. Потом активисты с бичами и весь скот выгнали с нашего двора, оставив самую плохую корову, а мне коня.

Когда настала весна, этот конь ушел от нас, по слухам, его перехватили в Даурии. Мясо у нас тоже все забрали, сгребли чай, белую муку, рис. Из одежды унесли шубы и дохи.

Затем настал черед выселения из дома. Свекрови дали землянку и велели переходить с младшей невесткой. А мне, как видно, учтя бедняцкое происхождение, сказали, чтобы нашла себе квартиру и жила со своими дочерьми отдельно. Я пыталась попроситься в артель, но мне не разрешили, посоветовали поступать на производство. На третий день после выселения я пошла посмотреть свой дом и узнать, кто в нем живет или будет жить, но от дома остались одни печи с трубами – его продали в бурятскую коммуну.

Можно было пожить и в землянке – не привыкать, – но мои девочки приходили из школы со слезами: «Нас обзывают, мама, не дают проходу и кричат: «Офицерские ублюдки!» Я наказывала детям терпеть, а сама думала, как переехать в Борзю, где хоть как-то затеряться и ждать весточки от мужа. Да трудно было в Чиндане найти людей, кто бы меня с детьми увез в Борзю. Люди добрые исподтишка научили сходить к председателю коммуны и попросить, чтобы он дал разрешение своим людям, которые на нескольких подводах собирались в Борзю за грузом, чтобы они увезли меня. Наш выдвиженец Золотарев разрешил после того, как предложила ему доху и лом, которые еще оставались у меня – нечем было расплатиться.

Доехали мы до Борзи, кое-как приютились у дяди мужа, который благополучно пережил эти сложные времена. Вот о Михаиле моем он ничего хорошего не мог сказать: отправили его в Читу, а там след в ГПУ затерялся.

Погоревала я, да жить надо было дальше – девочек своих, кровинушек наших растить. Благо родственник в беде не оставил, хоть сам жил под страхом, старичок. Но повезло расчетливому родственнику из железнодорожных служащих: у него было настроено несколько домов, и один у него взяла важная организация «Речинскстрой». Заведующий этой организацией Зосим Макарович был порядочный мужчина из инженеров. Он взял дядю под свою защиту. Дядя попросил его устроить меня на работу, хотя бы уборщицей, и заведующий согласился.

Наконец, и в мое беспросветное существование проник лучик солнца. Зарплата была небольшая – 50 рублей, но зато работников «Нерчинскстроя» снабжали продуктами. Давали 24 килограмма белой муки на рабочего и 8 килограммов на иждивенца и еще добавляли других продуктов. Да к тому же каждый месяц мы получали мануфактуру. Все было сравнительно дешево, и даже мне вполне хватало денег, чтобы расплатиться за продукты и мануфактуру. По своей работе я понравилась заведующему, и он стал относиться ко мне с большим доверием.

Зосим Макарович выписывал чеки на получение в банке денег по 100 и 200 тысяч. Получив деньги в кассе, я заворачивала их прямо в халат, приносила ему и аккуратно выкладывала на стол. Заведующий убирал пачки в денежный ящик, не считая. И никогда между нами не было недоразумений. И в работе «Нерчинскстроя» не замечалось особых нарушений.

Но вот приехал к нам из Читы с проверкой мужчина с бритой головой, в котором я без труда узнала настропаленного бывшего уполномоченного по раскулачиванию Леона Комаровского. Здесь он объявил себя партийным ядром, посланным для проверки нашего штата. Быстро подкопался под управляющего, отдал нашего Макаровича под суд, а сам занял его место.

В скором времени начала я замечать, что он с большим вниманием следит за мной, стал подолгу оставаться без всякого дела в конторе, когда я убираю комнаты и мою полы, решила, что он признал во мне жену раскулаченного, которая была у него на примете. Но оказалось, он просто заинтересовался мной, стал заигрывать и любезничать. Как-то в своем кабинете, когда я пришла убираться, он угостил меня хорошими папиросами и повел со мной разговор на тот предмет, что славно бы посидеть нам вместе в непринужденной обстановке и поговорить о жизни. Чтобы не рассердить начальника и не потерять место, я ответила уклончиво, у самой же сердце наперекосяк: вот же вурдалак – и тут своего не хочет упустить.

Кое-как отделалась от него в тот вечер, но ощутила клешни его на себе. На следующий день Комаровский вновь начал подступать ко мне с намеками.

Только отделалась я от незваного ухажера, прибралась в конторе, дома уложила дочек в постель, как постучал конюх Мокеич в оконце: «Даша, вызывает управляющий», примерзла к оконцу: что это значит? Он меня никогда не вызывал ночью. Спросила конюха: «Бухгалтерия работает?» – «Еще работает», – ответил он. Тогда я пошла вслед за конюхом. Комаровский как раз разговаривал с приезжим шофером в своем кабинете. Отдавая распоряжения, он ногу протянул, будто сам нарком или еще кто повыше. А по его такому веленью значило, что мне без лишних разговоров следовало заняться срочной приборкой нашей заезжки к особой встрече. Словом, морду веником и жми, Даша, в заезжий двор, который находился рядом с конторой, как пристрой. Но я прошлась по тусклой улице, вышла к железной дороге и постояла под ветерком, который надувал с ночных сопок. Когда-то, уже в вечном прошлом, мы с Михаилом так же стояли под нашими звездами после вечорки. Знали мы друг друга еще по школе, а потом пути-дорожки наши разошлись. Я должна была работать в хозяйстве у своих народных, но добрых, бездетных родителей. Мишу взяли на войну, оттуда он уже в офицерских погонах вернулся с белыми, и в такое негожее время мы встретились на вечеринке. Хмелевые ветры закрутили нас, мы поженились и в перебедах гражданской войны родили детей. Жить бы нам, никому не мешая, с таким трудящимся славным мужем семья только бы крепла. Да жерновами смололо всех нас и развеивает остатки по забайкальским долинам. А мужа моего и дальше унесло по этим вот путям, блещущим в ночи, как сабли: на Соловки без права переписки, как объяснили мне в местной тюрьме, на которую и ночью оборачиваться страшно.

«И меня склевать собирается мой начальник, как последнее зернышко затаенное нашего семейного колоска, – пригорюнилась я. – Так неужто не подавится?»

Но делать нечего – надо исполнять наказ начальства. Вернулась я к заезжке, на пороге причепурилась и вошла в пристрой. Прямо глаза зажмурила – такое на столе: самовар, полный графин и стаканы, и закуски в тарелках. В тридцатых годах выпивку и хорошую закуску можно было купить только на золото. Но тут, вижу, Мокеевич и его жена Пана моему приходу обрадовались.

Пана усадила меня за стол, сама побежала к печке за отгородкой что-то готовить и загремела там посудой да запела песню: «Скакал казак через долину». Мокеевич оправил бороду, скосил на меня хитрые гуранские глазки и положил чугунную руку на мою еще чистую ладошку. Потом в ухо дыхнул горячей перегаркой.

– Ты вот что, бабонька, Леон Самсоныч большой интерес к тебе поимел. Сама понимаешь, что мужику надо, когда такое угощенье выставил. Бабонька ты у нас загляденье. Щеки вон сараной цветут, как и не переживала столь бед. Стало быть, себе можешь покровительство видное заиметь. Дашка, деткам будущность обеспечить и нас не забыть по малости. Придет сейчас начальник – не кочевряжься...

Сам Мокеевич для уточнения и поддернул меня к койке, убранной как на свадебную ночь. У меня в груди как правленным свинцом обожгло, да пришлось изо всех сил искать отступ.

– Как же, Игнат Мокеевич, я составлю ему компанию при живой жене?

Конюх повез бородой по столу, подгоняя ко мне стакан, хмыкнул и засипел:

– Какая к лешему жена ему та бурятка. Взял ее, когда вместях учились в партшколе. Алхон выдвиженка из бедного улуса – ему как раз для партийной карточки пара. Сама-то уродная партейка, трубку смолит да пень пнем, хоть и училась в партийной семинарии. А для любви русская нужна, красивая, как ты, Дашутка, смекаешь?

Налил он мне в стакан из графина, себе не забыл и добавил:

– Только чур, предупрежденье одно хочу сделать тебе, Дарья, насчет свойства нехорошего у нашего Леона...

Тут и затаилась, как охотник на солонце, по рассказам моего мужа, даже из стакана чуток пригубила. А Мокеевич засипел самоваром в ухо:

– Как раззадорится он, мужская вся доблесть станет в нем, так нужна баба ему непременно. Иначе может остаться надолго в бычьем возбуждении. Было с ним такое уже – врачи еле отвадили, болезнь эту определили и предупреждение вынесли: в таком разе баба должна полностью вернуть в соответствие евонные члены. Иначе потом может навек мерином остаться. Так что ты с ним тут поласковей, когда мы с Паной покинем вас...

Я не знала, плакать или смеяться на такой оборот, да тут вошел сам Леон Самсоныч. Сапоги на нем лучились, как кожа на голове, а глаза мигом обстреляли застолье. Потер наш начальник руки, присел за стол и объявил беззаботным голосом:

– Кого ждем? Наркома?

– Самого! – закивал Мокеевич.

– Вы для нас больше наркома, Леон Самсоныч, – подскочила Пана к столу, налила стакан.

– В таком разе выпьем за наши успехи, – предложил управляющий, взметнул стакан над самоваром и опрокинул в рот – кадык три раза дернулся на шее.

Конюх с женой тоже выпили от души, а я выплеснула стакан под ноги. И так мы угощались до тех пор, пока лица мужиков в самоварном боку не стали красней, чем у нас с Паной. А язык Леона Самсоновича стал выговаривать такие непотребы про белые телеса, которые снятся ему каждую ночь возле темной жены, что Мокеевич с Паной застыдились и улизнули в свою боковушку.

Тут управляющий прикрутил лампу, кинулся ко мне и подхватил на руки. В два прыжка он донес меня до кровати, обронил в подушки и стал расстегивать на себе галифе. Да только он обронил свои штаны на сапоги, как я вскочила и вышмыгнула за дверь. Сзади бычий рев чуть меня не сшиб:

– Игнат, держи контру!

Тут же конюховы руки меня перехватили, в бороде его я задохнулась и осела. А Мокеевич мне зарычал в ухо:

– Он же тебя завтра сдаст в ГПУ, дура, воротись – детей пожалей!

Я бороду выплюнула, натужилась и отпихнула деда.

– А я жене его, Алхонке скажу, как он ее поносил да измывался на бурятской кровью! Посмотрим тогда, кого в гепеу потащут! Как-нибудь знаю бурятский язык с детства!

– Он мужества лишится! – взвыла из темноты Пана. – Пожалей его!

– Сама и жалей! – огрызнулась я, хватила боком калиточку и выскочила на улицу.

Сзади вой не вой, а стон какой-то стоял. Но я шла по тусклой улице с поднятой головой: пусть не думают сильники, что нет на них божьей управы. И если роду его не быть на земле, знать, тому и быть!

С такой мыслью я прокралась в дом, тихо улеглась в своем углу и проворочалась до утра: все мерещились шаги ночных посланцев за дверью.

Днем я осмелела, как ни в чем не бывало пришла в контору и тут узнала новость: увезли управляющего в Читу с приступом какой-то редкой болезни, которая только тамошней медицине под силу.

Только итога лечения мы не дождались – не вернулся больше к нам Комаровский Леон Самсонович. А может, это и был справедливый итог.


Геннадий Николаевич Машкин