Назад Закрыть

Клавдюшка

1

Клавдия вернулась домой словно с того света.

Уезжала в больницу помирать, с домом попрощалась, с детишками, а вот не взяла земля, обратно вернула, в чужую избу, в чужую семью. Пока помирала да снова поправлялась, многое изменилось на свете. Все изменилось, все перевернулось.

Почти полгода пролежала Клавдия в больнице. Сестра, что в городе живет, через день ее навещала, и Степан наезжал по воскресеньям, гостинцы привозил, ласковый был, только все вроде бы мимо глядел да торопился, и думала она, об ребятишках Степан беспокоится. Так они ничего и не сказали Клавдии, видно, надеялись, что еще помрет и само обойдется.

Но не померла Клавдия, а поправилась.

Привез ее домой Степан, молчал всю дорогу, голову опустив. Думала она, что в избе все заброшено, грязно и не стирано, что детишки не ухожены, и уже, улыбаясь тайком, собиралась не лежать месяц, как доктор наказывал, а сразу, через несколько деньков уже, встать и за дела, изрядно позапущенные, приняться. И так ей мечталось поскорее засучить рукава, и мыть, и скрести, и стирать, и ребятишек купать в корыте, что глазам жарко делалось и ладони словно бы щекотала мыльная пена.

А переступила порог – и радостно удивилась: все в избе блестело. И полы помыты, и печка подбелена, и занавесочки свежие на окнах. Даже цветок ее любимый не засох, разросся еще пышнее. И на столе новая клееночка, давно собиралась купить клееночку, да руки не доходили, а Степа молодец, купил вот к ее приезду. Детишки встретили ее сдержанно, понятно, отвыкли. Выросли детишки, вытянулись, изменились, верно, уж и забывать начали мать-то Чистые, причесанные гладко, костюмчики на всех трех новые, и не худенькие вроде, а только очень уж присмиревшие да серьезные. И не насторожилась Клавдия, увидев в избе порядок и процветание, а даже порадовалась.

Перецеловала она детей, разделась, прошла к печи, села в свой теплый, годами насиженный уголок, и тут только заметила, что Степан все еще у порога стоит, шапку в руках мнет.

– Что же ты, Степа? Или не рад? – спросила.

– Рад, Клава, что ты, – ответил Степан, отвернувшись, чтобы повесить полушубок. – И дети рады. Рады, пострелята, что мамка вернулась? – спросил их Степан.

Двое старшеньких испуганно попятились, только трехлетняя Нюрка, исподлобья глядя на мать, ответила звонко:

– Рады, папаня.

Клавдия еще раз оглядела кухню и в дверях горницы увидела Маришку Головатых, младшую дочку Парфеныча. Маришка стояла, вдавив в колоду тугое плечо, и покусывала губы – испуганная, вроде ожидающая чего-то, настороженная.

– Здравствуй, Мариша, – сказала Клавдия ласково. – Небось ты тут у меня блеск-то навела?

Клавдия так решила, что Степан пригласил Маришку к ее возвращению избу прибрать да за детишками доглядеть. Уж и раньше бывало, как ездили они со Степаном вместе в город, детишек всегда к Парфенычу отдавали. Но едва придумала ответить что-то Маришка, едва рот раскрыла, Степан ее перебил:

– Собирай на стол, Мариша, чего стоишь-то?

– Я бы и сама, – несмело предложила Клавдия.

– Уж ты сиди лучше, доктор-то что велел!

И глядя, как уверенно захозяйничала Маришка, собирая на стол, как ловко доставала чугуны из печи, ею же поставленные, как все знала, где что стоит на кухне, впервые Клавдия дрогнула в душе, но и сразу же все прочь отмела, решив, что это обычное бабье, которое было у нее и раньше не раз и никогда на поверку не подтверждалось.

И все же за столом она настороженно следила за всеми, и приметила, что Маришка расцвела и раздобрела (хотя ведь чего ж тут странного – целых полгода прошло), и вспомнила, как всегда торопился от нее из больницы Степан, и как неуклюже на другое переводила разговор сестра, едва спрашивала ее Клавдия, как там дома дела, и многое еще другое, что увидели ее глаза, да не разглядели.

Степан достал поллитровку, себе, Маришке налил и Клавдии чуток плеснул в стакан.

– Нельзя мне, Степа, – сказала она.

– Ну, с возвращением-то? – несмело предложил он.

– Может, брусничкой закрасить? – глядя в тарелку, глухо отозвалась Маришка. Это были первые ее слова.

– Нет, не буду пока, погожу, – решила Клавдия. – В другой уж раз.

– С возвращением, – повторил Степан, и они выпили.

Старшенькие ели тихо, степенно, как никогда не ели раньше, жевали старательно и ложками не стукали. Только Нюрка все из хлеба кораблики лепила и в борщ пускала.

– Опять ты балуешь! – прикрикнула на нее Маришка. Это «опять» больно кольнуло Клавдию, и теперь она уже явственно почувствовала что-то неладное. Маришка, одернув Нюрку, тут же смешалась, покосилась в сторону Клавдии и принужденно пригласила: – Да вы кушайте, кушайте, Клавдя Михаловна, вам поправляться надо.

«Чего это она расхозяйничалась? – раздражаясь, подумала Клавдия. – Будто я у нее в гостях». И уж ничего почти не ела, кусок не лез в горло.

2

После обеда Клавдия прилегла на диван, а Маришка в кухне загремела посудой. Степан выпроводил детишек гулять и ходил поминутно из кухни в горницу, то Маришке несколько слов скажет, то Клавдии предложит одеться потеплее, спросит, не надо ли чего, может, кваску испить, и опять на кухню, и опять в горницу, одеть потеплее предлагает, и все сесть не решался – ни тут, ни там.

Клавдия лежала и глядела в потолок, и прислушивалась, как потихоньку, чуть-чуть, все еще ноет у нее нутро, видно, заживает постепенно, и вспоминала больницу и шумного, толстого доктора грузина, которого поначалу боялась, а после привыкла и была ему благодарна до слез, когда он сказал, что теперь она и его, доктора, переживет, и радовалась, что вот она живая и наконец-то дома, что у нее трое таких славных детишек и муж заботливый, и ни о чем таком плохом даже и не думала, но уже наверняка знала про себя, что произошло. Знала, что Степан слюбился с младшей Парфенычевой дочкой, что Маришка без нее все хозяйство вела и за детишками ходила, и Клавдия уже готова была простить Степана, потому что как бы он тут жил один, без хозяйки, с тремя-то хвостами, да еще каждый день опасаясь, что она и вовсе помрет. И даже пожалела Маришку, что не сложилась ее судьба и теперь здесь ей замуж никак не выйти, а придется непременно уезжать в другое место, и надо как-то помочь ей на первых порах, но это все потом, а пока бы лежать спокойно и ни о чем таком не думать, чтобы нутро еще пуще не разболелось и чтобы обратно в больницу не угодить. Теперь, когда смерть ее не взяла и она снова у себя дома, Клавдии особенно хотелось жить и быть хозяйкой в доме, матерью детям и хорошей женой Степану, и это было теперь самое главное, а все остальное – мелочи и обойдется.

А Степан ходил из кухни в горницу, из горницы в кухню, метался меж ею и Маришкой и не мог сесть ни здесь, ни там и решиться на что-нибудь.

– Степа, – позвала Клавдия, и голос ее оказался слабый-слабый. – Сядь-ка со мной.

На мгновение грохот посуды в кухне смолк, и она представила, как выжидающе напружинилась Маришка, но потом снова зазвенели тарелки и ложки, и Степан сел. Клавдия взяла его большую твердую руку, погладила своими иссохшими пальцами, как бывало раньше, когда пробегала между ними кошка. И Степан первый раз прямо поглядел ей в глаза.

– Прости меня, Клава, – сказал глухо, – так уж получилось. Не хотел я такого... – И скупая слезинка выкатилась из его глаза. Степан неловко смазал ее пальцем и высморкался. – Правда, ей-богу, правда, любил я тебя и никогда не обманывал. А тут, сама посуди... Все ведь знали, что ты помрешь, и сама ты знала, да и доктор говорил. Я ведь не сразу, не вдруг, ой ведь сколько подумавши. А изба не прибранная, не приготовлено, уж я сам пробовал шти варить, да их и есть никто не стал, даже поросенок. А детишек жалко, голодные они, неприкаянные, одни весь день, ни учебы никакой, ничего, баловство одно. Вот ведь как, а не сразу я, Клава, нужда заставила. Уж я думал, овдовел я, на всю жизнь овдовел, да и все говорили. А ты вот поправилась, ну и слава богу. И слава богу...

Он опять высморкался и умолк, трудно нахмурив лоб, а Клавдия все гладила его руку и думала про себя, что чего уж он так переживает, все еще поправимо и другой бы на его месте не терзался так. И она оправдывала и одобряла его, и все еще была почти спокойна, и уже решилась было раскрыть ему свой хитрый план, как Маришку в город отправить, вроде бы в техникум учиться, а там парней много, бог даст, устроится, молодая, только помочь ей придется. Но не успела, заговорил Степан:

– И слава богу. Только как же теперь быть, не знаю. Как же с Маришкой-то? Коли бы раньше знать... А теперь у нее детёнок будет...

И ничего не случилось, не умерла Клавдия, не провалилась на этом самом месте, только внутри что-то ухнуло и оборвалось, да сердце захолодело. Но она лежала все так же молча, и гладила его руку, и жалела его, и не могла на него наглядеться, потому что был он все такой нее, как раньше, и ласковый такой же, и такой же неловкий, и жесткий чуб так же топорщился надо лбом, но был это уже не ее Степа.

Клавдия плакала беззвучно, легко, слезы катились по щекам, забегали за уши, и она не вытирала их, только глядела на Степана во все глаза и чувствовала, что она тоже не виновата, что не померла, уж лучше бы доктор на операции легонько задел ножичком чего-нибудь лишнее, и ей бы не больно, и всем ладно, но уж коли не задел доктор и она живая, так пока это самое главное для нее, а все остальное как-нибудь да уладится.

А потом на кухне тоже послышались всхлипыванья, Степан растерянно поглядел на Клавдию, и Маришка стала в двери, задыхаясь от рыданий, и впервые заметила Клавдия, что лицо ее помягчело и живот вроде бы округлился. Заголосила Маришка в голос, упала на колени у дивана, запричитала:

– Пожалей ты меня, Клавдя Михаловна, родименькая, не гони. Глупая я, глупая, чисто дура. И худа тебе никогда не желала, Клавдя Михаловна, думала, как лучше, а вышло вон оно как. И хоть люблю я Степу, а видит бог, ушла бы, сейчас же ушла бы. Да только будет у меня ребеночек, куда же я с ним?..

Долго плакала Маришка, а Клавдия молча гладила ее волосы и руку Степана и, как могла, успокаивала обоих, но никто никого не слушал, а все само собой затихло, потому что устали все и Клавдия уснула.

Проснулась – Степан так же рядом сидит, а Маришки нету.

– Боюсь я за нее, не наделала б чего, – тихо сказал Степан.

Клавдия представила очень явственно, как привязывает Маришка к пыльной потолочной балке в сарае белую бельевую веревку, как пробует, крепко ли привязала, – но не испугалась нисколько, а вслух сказала:

– Чего уж там, Степа. Я еще больная, ничего-то не способная, пущай до поры все так остается. А поправлюсь совсем – там посмотрим. Я-то ведь тоже не могу никуда... от детишек.

Степан беспокойно поцеловал ее в лоб и сунулся было к окну – глянуть, что там с Маришкой, но Клавдия попридержала его руку, робко загадала: ну-ка, посмотрим, куда его сильнее потянет.

– Погодь, Степа, посиди чуток, чтой-то лихо мне, так и колошматит внутри.

Он послушно опустился рядом, но все косил глазами во двор. А Клавдия не спешила отпускать: все-таки и минута – большое время, а уж десять минут – вовсе большое, и взвесить все успеет, и решить без повороту. Не могло же разом память отшибить на все хорошее, что у них было. И даже когда Степан окончательно поднялся, еще минуточку выгадала, попросила лекарство подать. Все ж таки выскочил из дому Степан, метнулся в сарай, донеслись оттуда оживленные их голоса. Ясное дело, и не собиралась Маришка веревку привязывать, только пужала. Вздохнув, Клавдия подытожила: видно, так тому и быть, да и рассчитывать иначе не следовало.

Она лежала, прислушивалась, как ноет внутри, то успокаиваясь, то снова вздымаясь, боль, и думала о том, что ведь действительно безвыходное положение у Маришки, попалась девка, ой, попалась! И надо не сразу, не вдруг, чтоб не наделать беды, а как-то постепенно, исподволь, и вот она еще не поправилась, никаких сил для решительных действий не накопила, а уж станет на ноги, тогда...

Клавдия думала, что все это временно, и даже представить не могла, чтобы так было всегда. Как же – ведь она Степану законная жена, и дом ее со Степаном, и ребятишки ее, и сам-то Степан ее. И она все-таки больше радовалась, что жива и дома, чем огорчалась.

И только вечером, когда, уложив детей и постелив ей на диване, квасу поставив на ночь, даже спички положив у изголовья на всякий случай, ушла Маришка со Степаном в спаленку, которую хранила Клавдия как святыню и посторонних, бывало, не любила туда пускать,– ужаснулась Клавдия, как же это допустила она до такого, не пресекла сразу? И смертельно обиделась, что хотя бы на первое время не догадались они ради нее лечь порознь. Хотя бы порознь все трое.

3

Совсем уж поправилась Клавдия, на ноги встала, про боль внутри и думать забыла, даже работать нетяжелую работу могла, а все ничего не менялось в доме.

Маришка стала настоящей хозяйкой, все делала Маришка, всем распоряжалась Маришка, иногда только вежливо, как чужую, просила Клавдию:

– Вы бы почистили картошку, Клавдя Михаловна.

– Детей покормили бы...

Едва поправилась Клавдия, выбрала как-то минутку, когда никого дома не было, села перед зеркальцем. Прежде и смотреть на себя боялась, знала – вылитая смерть, только теперь решилась. А глянула – и сама испугалась, шарахнулась в сторону, лицо рукой заслонила. Смотрела на нее из стекла черная востроносая старуха с запавшими глазницами и седыми космами. Неужто это она? В тридцать-то пять лет? Да намного ли она старше Маришки? Всего-то на десяток с небольшим годков. Но бог мой, какая же разница! И тут вдруг так получилось, что взглянула она на себя глазами Степана. На себя и на Маришку. И поняла, что не на что уж ей больше надеяться.

Да и то, какая она жена Степану? Степан как был молодой да сильный, таким и остался. А она старуха, ведьма, кожа да кости. И уж детишек у нее никогда не будет. Нет, не на что ей надеяться, не на что, и растравлять себя понапрасну не стоит...

Маришка ходила счастливая и уже не опускала перед Клавдией глаза, счастья своего не прятала. Да и чего ради прятать? Степан любил Маришку, так же нежно и заботливо любил, как прежде ее, и знала Клавдия, это у него крепко – ни силой, ни лаской не перешибешь. Было ей больно это, было обидно, но еще больнее и обиднее были разные пустяки, совсем уж ничего не значащие, например, когда он говорил Маришке те самые нежные слова, которые раньше говорил Клавдии, будто новых не мог придумать, уж если не специально для Маришки, то хотя, чтобы Клавдию не обидеть. Или уж забыл про все с молодой-то!?

Оба они, и Маришка, и Степан, жалели ее, говорили с ней уважительно, работой не нагружали, не попрекали ничем. Если за что тяжелое бралась Клавдия,

Степан грубовато, но ласково отстранял ее, а когда видел, что притомилась она, звал Маришку и говорил:

– Сделай это сама, Мариша.

И следил, чтобы не простудилась Клавдия, чтобы ела хорошо, валенки ей новые справил и шерстяной платок купил в городе. И Маришка всегда лучший кусок в ее миску подкладывала да угощала:

– Кушайте, Клавдя Михаловна, вам поправляться надо...

А у Клавдии от ее угощений ложка опускалась. Вот уж, право, ежели в самом деле считает, что поправляться надо, молчала бы лучше, а не хозяйничала за чужим столом. И чего это они ее откармливают, чего жалеют, ровно не знают, что ей ихняя жалость – серпом по горлу? Или знают– да нарочно?

Эх, не были бы они такими хорошими, особенно она, Маришка... Хоть бы задела чем, обидела бы, накричала, что ли... Уж тогда бы Клавдия дала себе волю, перелилась бы ее обида в гнев и указала бы она грозным своим перстом:

– Вон из моего дома, паскуда!

И Степан не посмел бы вступиться. Молча, давясь слезами, собрала бы Маришка свои тряпки в узелок...

А на деле ласковая была Маришка, ровная, улыбчивая и работящая. И не то, чтобы опасалась прогневить Клавдию, а так, по характеру. На детишек не кричала, не корила без причины. И только на одно не хватало у нее деликатности: чтобы не выказывать при Клавдии своего счастья со Степаном. Да было бы это, верно, свыше человеческих сил.

Клавдия же, как нарочно, как назло себе, иной раз взгляда от нее оторвать не могла. Ревностно ощупывала глазами ее статное пригожее тело – и завидовала, жгуче, жаляще завидовала, что и в лучшие свои годы не бывала такою. А по утрам исподволь пытала Маришкины глаза, губы, походку: в той ли еще силе Степан, не сник ли? А может, лучше, чтоб сник, заболел? Меньше бы хоть шептались по ночам, а то ей через этот шепот вовсе сна не стало.

Нет, нет, тут же себя останавливала, ни к чему это. Лучше бы она, подколодная, хоть малость подурнела, а то ведь каждое утро весенним цветиком цветет. Есть же на свете присуха, порча, дурной глаз – стоит к бабке сходить! Да нет, и этого не надобно, пусть бы только телом опала, чтоб мослы повыступили, и лицом почернела, и чтоб волос иссекся и попадал...

Но едва представила, как будет изводиться Степан, случись что с его ненаглядной, – не только не пошла никуда, мысли дурные отогнала со страхом: чур нас, чур, ничего не надо, пусть остается, как есть. Пусть себе пошепчутся, не навек же это, бабье счастье короткое. И не желает она ничего дурного Маришке. Лишь бы только разок, один-единственный разок приласкал ее Степан, просто приласкал, вспомнил бы, что она тоже баба.

Вот так – все бы да бы. Помечтать – и то полегче становилась ее постылая жизнь. Ее благополучная жизнь...

И дети росли ничего себе, только вовсе уж отдалились от матери и стали больно смирные, серьезные не по годам да большеглазые, как сироты. Особенно старшенький, Павлушка, очень уж взрослым стал в свои десять лет. Понимала Клавдия, что за нее мальчонка переживает, все помнит, все понимает. Когда не было никого, прижимался Павлушка к ее груди, по-взрослому молча плакал, ласкал ее, и уж тогда отпускала себя Клавдия и, тоже молча, без единого словечка, выплакивала обиды со своим первенцем. Но при Маришке, при Степане и Павлушка был как все.

Шло время – и ничего Клавдия не предпринимала, никаких решительных шагов. Наверное, сразу, в первые же дни, еще можно было взбунтоваться и все пресечь, да она уши поразвесила, Маришку пожалела. Ей бы бельевую веревку сграбастать да в сарае запереться, ей, а не Маришке, – авось образумился бы Степан. И в лесопилку пожаловаться могла, пущай бы на собрании разбирали, и в газетку написать, как другие пишут чуть чего, – люди заступились бы, потому что ее правда. Да только как жаловаться на Степана – все равно что на себя саму жаловаться. Нет, коли сразу не настояла на своем, теперь уж поздно. И ничего не предпринимала Клавдия, боялась потерять даже то, что у нее оставалось: жить дома, быть рядом с детишками, заботиться о них и хотя бы одним глазком видеть ненаглядного своего Степу...

4

Дела на лесопилке шли туго, лес поступал с перебоями, и не столько работали рамы, сколько останавливались на профилактику. И зарплаты Степан приносил всего ничего. А тут Маришку обратно заприглашали на кирпичики, где она состояла браковщицей до того, как уволилась, чтобы за Клавдиными детишками смотреть. Посовещались все вместе – Клавдия тоже в том совете слово имела – и порешили, идти Маришке на работу. Хоть и невелик от ее зарплаты прок, а все будет ощутимо, если вперед заглянуть: декретный-то отпуск на производстве оплачивается. А по дому доглядеть Клавдия могла.

И пошла Маришка на кирпичики. А там тоже новые порядки вводились: новая технология, новые нормы, ГОСТы и требования. И почти сразу, с места в галоп, толкнули ее в соседний районный городок на десятидневный кустовой семинар.

Попереживал Степан, укладывая ее в дорогу, натуральный инструктаж устроил: в рюмку не заглядывать, на танцульки там разные не бегать и вообще блюсти себя строго, чтоб ребеночка не потревожить. Но Клавдия, слушая тот инструктаж, только усмехалась у себя за перегородкой. Сказал бы уж прямо: от мужиков да от парней держись, мол, подальше.

Неделю шла жизнь обычным своим чередом, что с Маришкой, что без Маришки. А в воскресенье под вечер пришел Степан от дружков выпивши, сел напротив Клавдии за стол, подбородок упер в кулачище – и вдруг словно забыл о Маришкином существовании. Как прежде, еще в добрые времена, прорвало его, молчуна, и два часа кряду выкладывал он Клавдии, какие на лесопилке новости, кто под кого копает и кто на чье место метит. Уж наперед знала Клавдия всю эту многолетнюю историю, а все ж таки слушала с удовольствием. Слушала – и вспоминала под рокот его речи, что всегда казался он ей в такие вот вечера слабым, усталым, обидчивым, и жалела она его, от обид успокаивала, и всегда потом с особенной нежностью ласкала.

Вечером Клавдия, разбудораженная воспоминаниями, долго не могла уснуть, и Степан тоже все ворочался у себя в спаленке. А едва задремала, померещилось, будто гладит ее Степан по голове шершавой рукой, приговаривает:

– Клавденька, рыбочка, золотко мое, силов нет на тебя глядеть, нутро так и разрывается.

Проснулась – он рядом лежит. Вот, дождалась, приласкал! – сердце застукало. Но виду не подала, дышала ровно. Однако не затем Степан. прилез, чтобы добрые слова говорить, не затем.

– Что ты, Степа? – она села в постели, отстранила его от себя. – Чего тут позабыл-то? Иди-ка лучше к себе подобру-поздорову.

Но Степан не слушал, лез напропалую, насильно и грубо, точно к чужой. Попробовала оттолкнуть его, да куда там, силы в руках никакой не осталось.

– Уходи, – сказала задыхаясь. – Закричу.

– Закричишь! – рассмеялся он. – Уж будто закричишь. Ты же законная мне жена.

Тут ее и взорвало.

– Ах, я тебе законная!? Вона когда вспомнил! Пошел отседа, кобель поганый! – И действительно закричала – дико, пронзительно, по-звериному, как в соседней палате кричала от болей безнадежная умирающая.

Степан вскочил в испуге, свет зажег. Взъерошенный Павлушка прибежал, непонимающие глаза вылупил.

– Чего уставился? – цыкнул на него отец. – Тащи скорей лекарство, не видишь, мамке плохо?

Назавтра утром, пока старшенькие были в школе, собрала Клавдия чемоданчик, Нюрку одела потеплее и, не сказавшись никому, все еще до глубин души разобиженная, укатила к сестре в город. Вот как обернулась для нее давно жданная мужняя ласка.

Дурным сном промелькнули эта десять дней в городе у чужих людей, в чужом доме. Не то чтобы худо встретила сестра или ее муж – невмоготу было чувствовать себя неприкаянной, ненужной, лишней, сидеть не у дел, не зная, чем себя занять. И когда кормила Нюрку и ела сама, и когда помогала кой-чего по хозяйству, и когда стелилась вечером на полу в уголку, все мнилось: за каждым ее движением следят неодобрительные глаза, И думалось, думалось: как там, дома? Издалека и Маришка казалась роднее родной сестры. Извелась Клавдия, истосковалась, и едва получила письмо, подписанное грамотным Маришкиным почерком, сразу засобиралась домой.

В письме Степан описывал домашние дела и пенял, что де долго загостилась она у сестры, обещала, дескать, скоро обернуться, а уж неделя на исходе. Намек она поняла, тут же решила, что знать Маришке про настоящую причину ее отъезда ни к чему, уж и без того Степан, верно, напереживался и вперед поумнеет. Между прочим, в конце письма приписано было Маришкиной рукой: «Приежайте скорея Клавдея Михаловна родименькая, во всем перед вами веноватая Мария».

И вернулась Клавдия к себе домой, в свой запечный закуток. Обрадовались ей все – и дети, и Степан, и особенно почему-то Маришка. В тот же вечер доверчиво нашептала она Клавдии, как колотится детёнок ножкой в живот и даже дала пощупать с затаенной гордостью впервые носящей.

Ночью Клавдия всплакнула от радости и полноты жизни и пожалела, что так скоропалительно и необдуманно бежала из дому. Напрасно это, могла бы и мысленно прочувствовать, как бы она уехала, а Степан тут без нее горевал и терзался. Представила же, будто навела на Маришку порчу, – и лучше нет, и ей полегчало, и Маришке безопасно. Так и надо впредь – сколько разных вариантов накручивается вокруг каждого мысленного шага– уму непостижимо. Скажем, не рубани тогда смаху Степан насчет законной жены – да наверняка не оттолкнула бы. А что за тем последовало бы? Может, и вовсе вернулся бы к ней Степа от Маришки. Или прознай как-то стороной Маришка, почему истинно она уехала, – опять сто вариантов, думать не передумать. А сделано – как отрублено, один ход, один исход, и помечтать не о чем.

5

Что ни дальше, то больше смирялась Клавдия с такой жизнью. Вот уж истинно: притерпелось – слюбилось. Последний раз, помнится, взбунтовалась (она, когда повез Степан Маришку в родилку. И что это нашло? Едва он вывел лошадь со двора, едва ворота скрипнули, схватила она голик и, сама себе ужасаясь, помела сор к порогу. Мало ль чего может статься, родилка тебе не спаленка чужая, там небось не сладко. И в последний раз чуть-чуть забрезжило Клавдии вечернее ее солнышко.

Да не сбылась черная примета, и слава богу, потому что, кто его знает, как бы еще все сложилось. А тут родила Маришка сыночка, забот в доме прибавилось, по хозяйству больше на Клавдию легло, и свои дети, да и Маришкиного малыша часто приходилось нянчить, так что и времени-то на обиды не осталось. Клавдия, как и Маришка, радовалась малышу, любовалась им, потому что хоть и не ее был сыночек, да все же Степана.

С Маришкой она уж и вовсе сжилась, привыкла, даже полюбила по-своему. Нравилось ей, что во всем слушается ее Маришка: как ребеночка пеленать, как кормить или купать. А коли хворал, Клавдия все брала в свои руки, и больше, чем себе, доверяла ей Маришка. Казалось иногда Клавдии, когда нянчила она малыша, что это ее внучонок.

Стала Клавдия в своем доме вроде как бабушкой. По дому не спеша хлопотала, баюкала «внучонка», а чаще все сидела в теплом своем уголке и вязала ребятишкам носки да варежки, и думала бесконечную, как нитка, думу, по-старушечьи поджав губы. И звать ее стали Клавдюшкой, как других старух в поселке, – и Степан, и Маришка, и соседи, даже собственные дети. Точно забыли люди, что она жена Степану. Клавдия не обижалась, привыкла. Только иногда Павлушка отчаянно, порывисто прижимался к ней, когда никто не видел, и шептал:

– Мамка, мамка...

Ей уж и этого было довольно, и это боялась она потерять. А младшенькие и вовсе, казалось, забыли, что она мать им, спасибо, Маришку матерью не называли.

Да и какая она мать! Она старуха. Бабушка. Клавдюшка...

Она и чувствовала себя старухой, у которой все позади. Уж в мыслях не было ни бунтовать, ни добиваться того, что принадлежит ей по праву, по закону. Да разве плохо ей жилось, разве обижали ее, обходили в чем? Так нечего и бога гневить!

Только иногда поднимался в ней протест: это неправда, неправда! Неправда, что она бабушка, что Степан ее сын, а Маришка сноха, что собственные дети – ее внуки! Это неправда! Ее обманули! Обманули и заставили молчать!

Но и в этот момент никто ничего такого не смог бы прочесть ни на лице Клавдюшки, ни в согбенной ее фигуре.

Годы шли, и еще один «внук» появился в семье. А она все так же спала на стареньком диване в горнице, ходила за детишками, помогала по хозяйству и вязала, вязала, поджав старушечьи губы и спрятав седые волосы под черный платочек. И никто за все время не услышал от нее ни жалобы, ни упрека.

Так она и жила.

6

Но это была не вся жизнь Клавдии.

Она все думала, думала, и вспоминала, и прикидывала, а что было бы, коли так, и что коли этак, и мечтала, и грезила прошлым, как будущим, – ив этом была ее главная жизнь.

Но чтобы рассказать о том, что передумала и пережила она за эти годы, не хватило бы самой толстой книги.


Борис Федорович Лапин