Назад Закрыть

Мне сказали цыгане

В детстве я побаивался цыган – слышал, что они воруют детей. И я представлял: украли они меня, поездил я с ними, и у меня вместо синих глаз и светлых, почти белых волос станут такие же, как у цыган, черные глаза и черные волосы.

В нашей деревне после войны то в одном, то в другом доме бегом закрывали двери, когда видели, как по двору шла цыганка.

Если ей удавалось поворожить, то, когда она выходила, за нею посматривали, чтобы она ничего не стащила в сенях.

К нам цыгане заходили свободно. Отец отказывался ворожить и отвечал: «Я все знаю, что со мной было... А что будет, узнаю...» Цыганка получала кусок хлеба, несколько картофелин и уходила.

Мне, хоть плачь, хотелось поворожить: не терпелось узнать, сколько я проживу, сколько у меня будет детей, стану ли я начальником.

Моей мечте – «дать ручку цыганке» – суждено было скоро сбыться. Два шатра стояли недалеко от нашей деревни на берегу речки, ярко синеющей среди высоких кустарников и островков березового леса. Мы видели над лесом дым цыганских костров, по реке к нам в деревню доносились громкие песни цыган.

По косогору, заросшему папоротником и костяникой, скрываясь за соснами, мы все ближе подходили к шатрам, притворялись, что собираем ягоды, а сами разглядывали, что делают цыгане. Громкий говор, резкое движение кого-нибудь из цыган – и нас как ветром сдувало с косогора. Мы не бежали, а скатывались к дороге и, обгоняя друг друга, мчались к деревне.

Иногда у меня получалось так, что было одинаково и до ребят, далеко убежавших, и до цыган, даже до цыган иногда было ближе, но один пойти к ним я не решался – садился на дороге и ждал. Дорога петляла между деревьями и кочкастыми зелеными болотцами, долго никого не было видно. Смотрел я в обе стороны: с одной стороны ждал ребят, с другой – цыган. Но всякий раз неизменно появлялись мои отважные друзья, и ни разу – цыгане.

Мне первому надоело бегать, и перед вечером, когда мы пришли домой, я долго обдумывал, как пойду завтра к цыганам один.

Только стало заходить солнце, за мной прибежал соседский мальчишка: радостный, глаза блестят – я думал, кино привезли или машина приехала, а он, оглядываясь, чтобы никто не услышал из взрослых, сказал, задыхаясь:

– Пошли бить цыган! Мы будем помогать... Не пойдешь? Ты что, струсил?

Сказать отцу – и никто бы не посмел тронуть цыган, но... не выдавать же своих.

Нас было человек двадцать. С такой силой разбить цыган ничего не стоило. Мы знали каждую тропинку в лесу, каждое дерево и колодину, попробуй догони или найди, если даже придется отступать.

За деревней свернули в Глубокую падь, старшие приказали не разговаривать. Каждый выискивал по лесу крепкий сук или палку половчее. Еще издали мы услышали песню цыган, и мне стало жутко. Мою нерешительность заметил наш предводитель Быстрая Рыба и засмеялся.

Я сказал, что не боюсь, но не хочу бить цыган. И домой идти отказался.

– Сколько у тебя камней? – спросил он, ощупывая мои карманы. – Рогатку взял?

– Забыл, – ответил я, хотя рогатка лежала у меня под рубашкой.

– Я потом с тобой рассчитаюсь, – пообещал он.

Мы уже видели за деревьями отблески костра, а потом увидели того, кто играл: молодой цыган в красной рубахе, которую отблески пламени делали еще более красной. Цыганят не было видно. Одна девочка, не то сонная, не то печальная, сидела рядом с гармонистом. Казалось, что цыган играет на гармонике для нее одной. Цыган перестал играть, а цыганская песня еще какое-то время продолжала звучать, заставляя забыть, зачем мы пришли. Я услышал, как стоявший рядом со мной соседский мальчишка выронил сук, по-змеиному скользнувший около моих ног. Кто-то выбросил камни. Наверное, всем хотелось, чтобы цыгане пели не переставая. Но песня, как будто пламя костра, взметнулась к беззвездному небу и неожиданно смолкла. Девочка как будто проснулась, отклонилась от костра и зажмурилась.

Я думал, мы посмотрим, как цыгане сидят у костра, и уйдем, но раздалась тихая команда – и в костер, поднимая столбы искр, полетели палки, сучья, камни из рогаток, я был оглушен криками и беготней цыган. Сначала кинулся вместе со всеми к деревне. Помню, какой-то толчок, вдруг осветивший в моих глазах ночной лес, пригвоздил меня к земле. Я повернулся, чтобы видеть грозно гудевший табор, и ждал, что будет. На меня, тяжело дыша, налетел старик цыган, остановился с занесенным надо мной топором, что-то выкрикнул и метнулся за убегавшими.

Очнулся я, когда цыган крепко сжал мою руку и повел меня к табору.

Цыгане по одному возвращались из леса на освещенную поляну, громко кричали, и я не мог понять – убили они кого-нибудь или нет. Цыганка, оглядываясь, перевязывала голову гармонисту и что-то быстро говорила. Девочка, что сидела до этого рядом с гармонистом, испуганно выглядывала из шатра, состоявшего, кажется, из одних разноцветных заплат. Цыгане, успокаиваясь, все плотнее придвигались ко мне. Я струсил, ожидая расправы, и вдруг отчетливо услышал, как цыганские кони щипали траву за табором.

Старик цыган (теперь я разглядел его белую бороду и длинные, до плеч, кольцами черные волосы) усадил меня рядом с собой. Глаза у него были желтые и пронзительные, они, казалось, видели меня насквозь; глаза эти, наверное, видели еще и под землей метра на три, и я понял, что не смогу сказать ему ни одного слова неправды. Я представил, как говорю имена тех, кто приходил бить цыган, и ужаснулся: я – предатель!

Старик ни о чем не спрашивал. Он молча смотрел то на меня, то в землю и был спокоен. В таборе сделалось тихо, один громкий голос цыганки прозвенел над поляной: она отправляла цыганят спать. Девочка лет пяти, соскочив с телеги, босой ногой наткнулась на пенек в траве, быстро села, схватилась ручонками за ногу, вся сжалась в комочек – я с изумлением смотрел, как она изо всех сил старалась не плакать. Старик сбил пенек обухом топора и вернулся к огню. Сбитый пенек упал в костер раньше, чем он подошел ко мне и сказал:

– Иди домой.

Я сказал, что не хочу идти домой. Цыгане переглянулись и покачали головами.

– Завтра к нам приходи. Услышишь, как цыгане играют на гитаре.

Я шагнул в темноту. Старик остановил меня и сделал знак рукой двум цыганам. Они проводили меня до самого дома, повернулись, чтобы уйти, но я попросил их постоять около ворот. Залез по холодной, скользкой лестнице в погреб, на ощупь поймал в бочке штук пять огурцов и вынес за ворота. Они спрятали их в карманы и ушли.

– Где ты ходишь? – услышал я с порога голос матери. – Чего в погребе делал?

– Огурцы доставал.

– Куда ты их дел?

– Цыганам отдал. Они меня домой провожали!

– Ты ночью в лесу был у цыган? Скажу отцу. Увезут, будешь знать!

– Пусть везут.

– Тебе что, дома плохо?

– У них лучше.

Мать щелкнула меня по голове. Я вспомнил лицо цыганской девочки, вытерпевшей боль, и рассмеялся.

– Будет больно, как достану ремень! – И мать пошла за ремнем.

– Не больно, – повторял я за каждым ударом ремня, – не больно, не больно...

Я вывел ее из терпения, и она отхлестала меня по всем правилам.

В постели, ощупывая рубцы от ремня, я задумался: за что меня наказали? В сенях я услышал шаги отца и поглубже залез под одеяло.

– Что случилось? – спросил он, дважды вешая кепку, падавшую с маленького гвоздя на пол.

Я притворился спящим. Они немного поговорили на кухне, и оттуда послышался строгий голос отца:

– Где он?

– Спит уже.

– Завтра я с ним поговорю.

Я представил разговор, который ждет меня завтра с отцом, встречу с Быстрой Рыбой и, от бессилия что-нибудь изменить, сразу же уснул. Всю ночь мне снилось, как Быстрая Рыба топит и топит меня, не дает подплыть к берегу. Я звал на помощь цыган.

Кто-то выдал всех до одного, и по деревне с утра слышались вопли моих доблестных друзей. Меня будили завтракать, но я лежал и боялся открыть глаза. Отец очень быстро вернулся из бригадной конторы, и я услышал над собой его голос:

– Поднимайся.

Поднялся я быстро, но долго искал кружку и мыло. Несколько раз, как перед праздником, намыливал руки, лицо, шею. Отец наблюдал за мной.

– Садись завтракай.

Я старался есть как можно дольше. Скрипнули ворота. Неполная ложка, которую я медленно нес ко рту, остановилась в воздухе.

– Идут твои цыгане, – услышал я громкий, рассерженный голос матери.

Я повернулся к окну: к нам шли двое молодых цыган, провожавших меня вчера, и с ними старик цыган.

– Ну, будет тебе! – пригрозила мать и, кажется, сама чего-то испугалась.

Я изумился, когда увидел цыган в избе. Все трое были одеты во все новое: голубые, зеленые сапожки, желтые рубахи с широкими рукавами, ремни с медными пряжками-драконами... Старик был в черных сапожках, рубаха красная, пуговицы ярко-белые, светящиеся, плисовые шаровары, поверх рубахи длинная жилетка с четырьмя карманами – два по бокам, вверху карманчики поменьше. Волосы у всех расчесаны и блестят. Даже отец растерялся, подавая всем троим стулья. Старый цыган сел, а молодые остались у дверей и были похожи на стражей, охраняющих своего вождя. Они даже представить не могли, как мне хотелось сейчас же сделаться цыганом! Старик белками глаз покосился на молодых цыган, и те тоже сели. Старик не начинал разговора, пока отец не принес себе стул.

Неторопливость и уверенность цыган окончательно убедили отца, что меня следует наказать без промедления, что он мне и пообещал тут же выразительным взглядом. В другой бы раз я постарался выскользнуть из избы, но сейчас при цыганах не боялся. Отцу не понравилось, что я во все глаза смотрел на цыган и не хотел замечать ни его, когда он опять взглянул на меня как на чужого, ни матери, которая ласково – наверно, догадалась обо всем – позвала меня на кухню, но я не пошел.

Старик положил руку, поблескивающую кольцами, на руку отца, и я услышал глухой и суровый голос, и мне показалось, что голос этот доносится до меня отовсюду.

– Тот еще не родился, кто обманет цыгана. Цыган десять раз обойдет вокруг, посмотрит, только потом поверит. Скорее табор провалится на дороге, а чаворо, – старик кивком указал на меня, – не дадим в обиду.

Он осторожно навалился на спинку стула и чему-то восторженно засмеялся.

Отец посмотрел на меня, вроде как недовольный, что цыгане уделяют мне столько внимания, мать стояла в нерешительности, а я готов был плясать от радости, что меня назвали по-цыгански.

Цыгане собрались уходить, но отец пригласил их позавтракать, и они остались.

Не дожидаясь, когда мне скажут, я разжег самовар на крыльце, набросал лучших углей, чтобы он закипел скорее. Я помогал матери ставить на стол тарелки и стаканы, сбегал к колодцу за водой, достал из погреба огурцов. Пока разжигал самовар, бегал к колодцу, лазил в погреб, боялся, что без меня произойдет что-то такое, чего потом нигде и никогда не увижу, и я мчался с ведром, расплескивая воду, и даже не заметил, что впервые налил из бадьи не полведра, как обычно, а полное ведро.

Мне бы думать о том, что цыгане побудут да уедут, а отец с матерью останутся и мне жить с ними, а не с цыганами, но я ничего не мог с собой поделать.

Молодых цыган звали по-русски – Коля и Сережа. В нашей деревне были такие имена, я к ним привык, а сейчас они зазвучали для меня по-новому.

– Зэзо, – донеслось до моих ушей. Настоящее цыганское имя!

Я смотрел на старика, не скрывая восторга. Знакомясь, он подал руку отцу, матери, а потом и моя рука оказалась в его – огромной, коричневой от загара и как будто несильной.

Я видел его вчера ночью бегущим по лесу с топором и сейчас из его рассказа узнал, что он догнал еще двух деревенских, постарше меня, но никого не тронул.

Я сидел за столом на том же месте, где сидел до того, как пришли цыгане, – у окна; из него видны ворота на улицу, половина ограды с лужайкой около прясла, угол нашего и соседнего огорода и дорога, по которой ездили в тайгу – к Саянам.

Пахло свежими и солеными огурцами, нарезанными в самые лучшие тарелки – с цветами на дне и по краям, борщом из молодой свеклы, приготовленным к обеду... Как в праздники, на столе перед чаем появилась большая хрустальная сахарница, только в ней на этот раз был не сахар, а голубичное варенье. И оттого, что в сахарнице было варенье, она сделалась еще красивее, а варенье – до невозможности вкусным, хотя я к нему еще не притронулся, ждал, когда цыгане сделают это первыми. Ярче и таинственнее дрожали на полу и стенах солнечные полосы, веселее пел самовар, и в нем отражался каждый из нас.

Вечером, в таборе, мне гадала цыганка.

– У тебя могут быть неприятности, – предупредила она. – Никому не рассказывай, что знаешь о себе, и ты будешь самым счастливым и богатым. – Взглянув еще раз на мою ладонь, цыганка строго попросила: – Поклянись, что никому не расскажешь!

Я, как умел, поклялся. Она смотрела мне в глаза, стараясь угадать, сдержу ли я слово, от которого теперь зависела вся моя дальнейшая жизнь.

Цыгане играли на гитаре и пели для одного меня. Цыганята подошли ближе. Они не понимали, что я такого сделал, чтобы мне бесплатно ворожили. Я узнал вчерашнюю девочку – она слегка прихрамывала и смотрела на меня так. будто я был виноват, что она вчера соскочила с телеги и поранила о пенек ногу. Я перестал замечать все, что видел до этого, – палатки, телеги, на которых была разбросана цыганская одежда, ведерный чайник под одной из телег и, что особенно меня поражало, два стула на краю поляны, скрытых высокой, кое-где примятой травой и такими же высокими цветами.

Цыгане еще не разжигали костра, но я боялся, что отец или мать придут за мной и больше сегодня я ничего не увижу, и я изо всех сил таращил глаза, разглядывая девочку, стараясь запомнить, как она смотрит, как одета, и ни на секунду не забывал, что она вчера поранила ногу. Девочка засмеялась, и я снова увидел все, что делается в таборе.

Вчерашний гармонист – я его узнал по перевязанной голове – взялся рубить дрова, а маленький цыганенок, не боясь, старался поймать отлетающие от жердочки острые поленья. Я подбежал к нему, как будто он такой же, как мы, деревенский, схватил за руку и оттащил от опасного места. Только я отпустил его руку, он тут же кинулся на меня драться. Его маленькие грязные кулачки так и мелькали, а лицо было залито слезами. Цыганенок был очень уж маленький, и я разрешил бить меня сколько ему хочется. Цыгане, что-то вскрикивая, стали громко смеяться над цыганенком. И в самом деле было смешно смотреть, как он дерется. Мне тоже хотелось смеяться вместе с цыганами, но я боялся, что цыганенок обидится, и, отступая, делал вид, что победа полностью на его стороне. Он ударил меня еще раза два в живот, целясь обязательно под дых, пнул по коленке.

Цыганка, которая только что ворожила мне, поймала его, отшлепала и, удивленного, но не плачущего, забросила, как мячик, в палатку. Мне казалось, что он сейчас же – уж очень он был непокорный – выскочит или выкатится из палатки, но он долго не показывался оттуда.

Цыгане разожгли костер, и я ушел домой.

Лес, где остановился табор, я хорошо знал – ходил сюда за грибами и ягодами. Весной я помогал носить отсюда ведра с березовым соком, в котором было много утонувших муравьев. Я их вылавливал из ведра свежей щепкой, и некоторые из них оживали на солнце. Я запоминал лес: то встретится мне незнакомый поворот с высокой полусгнившей колодиной, внутри которой я бы мог спрятаться, то появится какая-то дорога – и не так заросшая, и ямок на ней с водой больше, и лес такой густой, что в него боязно сунуться. Приметишь какой-нибудь по-особенному обгорелый пень или дерево, ветку заломишь и, робея и радуясь, иной раз бегом припустишь по незнакомой дороге, а чаще всего идешь по ней шагом и вроде бы только на одну дорогу смотришь и удивляешься потом, как это удалось запомнить, ведь никто не просил, не заставлял. И начинает казаться, что и этот лес, и эту дорогу ты уже видел когда-то...

Не мог я понять, что это за столбики в лесу. Бывало, и новые попадутся, а больше – старые, с затесами, с какими-то цифрами... Рассказывали мне что-то про грань, но я никак не мог уразуметь, что это такое: никакой грани нигде я не видел. Кто ставил столбики? Новые – ничего, а старых я даже боялся. Но один раз набрался храбрости: долго раскачивал, отдыхал, опять раскачивал, прижавшись к нему грудью и животом. Таинственный столбик поддавался медленно, но наконец я выдернул его, с ожесточением оттолкнул от себя, и он прокатился по темно-зеленой, разомлевшей от солнца траве, оставляя красноватый гнилой след. Испугавшись, что мне попадет, я подкатил столбик к прохладной глубокой яме, но, сколько ни старался, никак не мог поставить его на место...

Здесь же я видел круглые и продолговатые холмики, заросшие молодым ельником и сосняком. Смутно угадывалось, что холмики эти не сами по себе появились, и они имели какое-то отношение к лесной грани. Холмики напоминали заброшенные могилы, и мы никогда не собирали здесь ни грибов, ни ягод... И заблудиться в этом лесу ничего не стоило. Выйдешь как будто на дорогу, идешь по ней, а она раз – и оборвется. Присмотришься – похоже на дорогу, а ни за что не понять, в какую сторону она свернула, потому что нет давно никакой дороги, а может, никогда и не было, ты вот сейчас ее выдумал, заблудившись.

В один из таких дней с высокого дерева я увидел в голубоватом дыму какую-то деревню и подумал: подрасту– обязательно побываю в ней! Я знал: не скоро все это будет, но мне некуда было торопиться.

Весь вечер, когда я пришел от цыган, у меня не выходило из головы: уж не из этой ли деревни приехали цыгане? Казалось бы, ну какая разница, из этой или другой, но мне почему-то хотелось, чтобы они приехали из деревни, которую я видел с высокого дерева...

Я не заметил, как очутился на улице, и, не оглядываясь – боялся, что меня позовут домой, – шел к лесу, в котором вот уже несколько дней жили цыгане. За последними домами сосны стояли в огородах, и молодой сосняк рос так густо, что кое-где заменял изгородь. Угловым столбом для изгороди служил высоко спиленный лиственничный пень с изогнутыми корнями, напоминающий огромную железную кошку, которой достают в колодцах утонувшие ведра. За высохшей стланью, перелетая с дерева на дерево, отчаянно громко кричал дятел. В другой бы раз я обязательно посмотрел, что случилось, но сегодня я только подумал об этом, и крик дятла остался позади.

Я обрадовался, когда в Глубокой пади увидел сначала одну, а потом и другую лошадь, обмахивающих себя длинными хвостами. Болото было рядом, и комарье, как только я спустился вниз, облепило меня. Я взбежал на пригорок, где было солнце, и по глубокой, мягкой от хвои и листьев тропинке, опоясывающей бугор, стал подниматься к табору. Не слышно ни говора, ни крика цыганских ребятишек, никто не рубил дрова, не шел к ручью за водой... Я остановился за длинной колодиной, где ночью меня поймал за руку старик цыган, и стал оглядываться, как будто зашел на новое место, и вдруг понял: цыгане уехали! В Глубокой пади я видел наших, а не цыганских коней...

Заблудиться недалеко от деревни – даже когда мне было четыре года – пустяк по сравнению с тем, что я сейчас чувствовал. Тогда я, говорят, сидел за этой же колодиной – не мог перелезть через нее – и плакал. И еще говорили: плакал я не оттого, что заблудился, а что не мог перелезть через колодину. Кто-то из деревенских шел вечером по дороге, услышал и привел меня домой.

А сейчас я не знал, что делать: и плакать не мог, и домой идти не хотел. Я сел у погасшего костра и зачем-то трогал большие угли, похожие на те, которыми я разжигал самовар для цыган, когда они приходили к нам.

Я запомнил слова, которые старик цыган говорил за столом моему отцу: «Нас любят только за песни...»

Ни тогда, ни сейчас я не согласился со стариком: мне нужны были сами цыгане, а без их песен я обходился и еще мог обойтись.

Я стал ходить по поляне, стараясь запомнить каждый след, ведь пройдет немного времени, и останется только черный выгоревший круг, где был костер.

Я бежал по лесной дороге и все надеялся, цыгане недалеко уехали.

Кончился поворот дороги, дальше которого я никогда не был, и я пошел шагом, чтобы перевести дух и посмотреть: может, цыгане свернули по какой-нибудь дороге, которую я не заметил? У меня сразу же прибавилось сил, когда я разглядел на траве следы цыганских колес. Бежать стало еще интереснее, когда я сообразил, что бегу к деревне, которую видел однажды с высокого дерева... Дорога и лес были незнакомы, но я не боялся, это была одна и та же дорога и один и тот же лес...

Я не знал, сколько прошло времени, как я стал догонять цыган, но почему-то был уверен: до цыган мне ближе, чем домой.


Евгений Адамович Суворов