Режим чтения

СИБИРЯЧКА

– Ну, барин, погодка! – заметил мне сквозь зубы ямщик, отряхивая свою козью доху, причем меня как-то особенно неприятно обдало в лицо мокрым снегом.

Я было задремал, но тотчас очнулся и тревожно выглянул из кибитки; кругом, что называется, свету божьего не видать было: ветер, метель, снег, снег и снег.

– Вишь, ведь у нас по Барабе-то ветрено живет об эту пору: знаешь, степь! – продолжал ямщик, как бы в оправдание местной природе.

– А много ли осталось до дружка? – спросил я с искренним любопытством.

(Дружками по Барабинской степи зовут вольных ямщиков.)

– Да осталось немного; всего с полверсты, не больше: бишь, за метелью-то не углядишь деревни-то... Ну, со-ко-ли-ки! Эхти-ну-у!

И он энергически понукнул своих здоровых, но упаренных лошадок.

Действительно, через несколько минут послышался в отдалении неясный лай собак, и где-то, в разных концах, заблестели два-три огонька. При виде этих отрадных огоньков в моей голове как-то безотчетно сложилось решение не пускаться больше этой ночью в путь, а переночевать у дружка, хотя я и был совершенно уверен, что любой дружок знает Барабу как свои пять пальцев... Просто, кажется, мне захотелось отдохнуть, понежиться. Эта мысль не успела еще вполне выясниться в моей голове, как кибитка остановилась.

– Что, приехали? – спросил я с нетерпением ямщика, бойко слезавшего с козел.

– Приехали, барин, приехали! – ответил он весело и стал стучаться в ворота.

В ответ на этот стук сперва мелькнул огонек в одном окне избы, потом послышался сквозь ветер скрип отворяемой двери, и наконец чей-то голос, должно быть с крыльца, старческим басом спросил:

– Чего надо?

– Это я, Филипп Тимофеевич, – отозвался мой ямщик, – отворяй скорее; гости!

Ворота немедленно отворили. Мы въехали, и я увидел перед собой высокого старика лет восьмидесяти, совершенно седого, немного сгорбленного, но еще очень бодрого. Он приветливо помог мне выбраться из кибитки, приговаривая:

– Милости просим, милости просим... Ишь, погодку какую выбрали! Чего, парень, метет? – отнесся он уже к ямщику.

– Метет... не дай господи! – отозвался тот лениво.

– А что, Филипп Тимофеевич, можно мне у вас будет переночевать? – обратился я к старику.

– Сделайте милость, сударь... Изба у нас хорошая, места будет! Куда вам в экую погоду: ишь ведь она с вечеру загуляла – на всю ноченьку, значит!

– А чаем вы меня напоите? – спросил я снова,

– Помилуйте, сударь!.. Самоварчик вам сейчас поставят, сливочки снимут: найдется у моей сибирячки и этого всякого добра. А вот вещи-то ваши уж вы, сударь, внести бы приказали: хоть у нас тут и смирно, не шалят робята, а все оно так-то поспокойнее будет... и для вас и для нас...

– И отлично, так и сделайте.

– Ужо-ко я вам огонька вынесу, посвечу, – спохватился старик, – а то неравно еще убьетесь впотьмах-то; ишь ведь у нас деревенское заведение-то!

Старик поспешил вынести фонарь и оказался совершенно прав в этой предосторожности: лестница, по которой мне пришлось взбираться, была крута и плоха.

Мы вошли. Большая опрятная изба; стены оклеены зелеными обоями, на стенах какие-то затейливые картинки; в переднем углу множество образов, есть и в серебряных ризах; на окнах в деревянном ящичке и глиняном горшке какая-то зелень: винная ягода и бальзамины, как мне показалось; между окон стол с чистою самодельною скатертью; у дверей большой сундук, покрытый ковром тюменской работы; немного подальше от сундука – пышная семейная кровать с ситцевым пологом, за которым кто-то тихо храпит; широкие полати; на полатях тоже кто-то храпит, только сильнее; чуть-чуть видна чья-то русая голова, и прядь курчавых волос прихотливо свесилась с полатей; на лавке, возле печи, повернувшись к ней лицом, лежит под коротенькой шубейкой какая-то старушка высокого роста и тихонько охает... При одном взгляде на эту простую, мирную обстановку у меня на душе стало как-то особенно весело, светло, как будто я вдруг ни с того ни с сего полюбил и старика хозяина, и эту охающую старушку у печи, и курчавую голову на полатях, и этого «кого-то», тихо храпящего за ситцевым пологом. Старушка при нашем появлении хотела было приподняться, но я предупредил ее:

– Лежите, бабушка, лежите... Здравствуйте!

– Доброго здоровья, государь мой! милости просим! Ах-ти-хти-хти-хти, господи, господи!

Старушка опять заохала и медленно обратилась ко мне лицом. Лицо это чрезвычайно меня заинтересовало с первого взгляда: большие голубые глаза, не то грустные, не то приветливые; красивые густые черные брови, хотя волосы на голове совсем седые и даже отчасти пожелтевшие; нос прямой, правильный; линия губ непременно остановила бы на себе внимание знатока женской красоты; вообще признаки этой красоты, минувшей, но замечательной, сколько можно было судить по-настоящему, отчетливо запечатлелись на всем лице старушки, даже в каждой морщинке. Все-таки она, казалось, годами пятью, не больше, была моложе старика хозяина, своего мужа.

– Ишь сибирячка-то у меня чего-то рассохлась, – заметил он мне добродушно, кивнув головой на старушку: – ненастье: поясница-то и мает ее! Дуня! Ду-ня-а-а! Дунюшка! – побудил он кого-то за ситцевым пологом, – Вставай-ко-о! Бог гостей дал, самоварчик станем ставить: ишь, сибирячка-то у нас не может...

За пологом кто-то потянулся, тихо вздохнул, тихо зевнул, зашелестело платье, и вслед за тем оттуда показалась полуодетая девушка с большими заспанными глазами, хорошенькая, стройная, напоминавшая ростом и чертами лица старушку. Она неловко поклонилась и стыдливо прошла мимо меня в сени.

– Это, видно, ваша дочь? – обратился я к старушке.

– Дочка, государь мой... семнадцатый годок пошел осенью.

– А кто же на полатях спят?

– Сыночек, государь мой... по двадцатому годку... Иваном зовут.

– Ишь умаялся день-от, Христос с ним! – прибавил от себя старик, как бы извиняясь передо мной за крепкий сон сына. – Погоняли его сегодня порядком; товары возили.

В эту минуту девушка вернулась в избу за самоваром. Я пристально заглянул ей в лицо и догадался, какой красавицей была ее мать в свое время...

Пока вносили мои вещи и шли необходимые приготовления к чаю, я попотчевал хозяина водкой, налил еще полстакана и предложил его старушке:

– Выпейте-ка, бабушка: вам будет легче.

– А и то уж разве выпью, государь мой; может, и взаболь полегчает: спинушку-то всю разломило у меня... Ахти-хти-хти-хти, господи, господи!

Старушка выпила и усердно поблагодарила.

– Ты у меня смотри, сибирячка, не загуляй! – шутливо сказал ей старик.

Старушка, охая, засмеялась.

– А ведь и взаболь будто полегчало малехонько! – заметила она, несколько оживившись.

Меня, помню, еще и раньше удивило, что хозяин назвал свою жену сибирячкой; теперь это название, повторенное несколько раз сряду, вдруг почему-то особенно заинтересовало меня. За разрешением моего недоумения я обратился прямо к старушке:

– Отчего это он вас, бабушка, все сибирячкой зовет?

Старушка заметно смутилась от неожиданного вопроса,

– Да кто его знает! – отвечала она неохотно, даже как будто с легкой досадой. – Вишь, ведь он, слышь ты греховодник у меня...

– Случай с нею такой был, сударь... – объяснил мне старик, поглаживая бороду.

– Какой же такой случай? – спросил я снова, весь заинтересованный.

– Не слушай ты его, греховодника! – обратилась ко мне старушка, тревожно взглянув на дочь, которая в уголку пила в это время чай. – Право, болтает чего не надо: Ахти-хти-хти-хти, господи, господи!

И она снова заохала, но на этот раз уже заметно притворно.

– Вот ужо, молчите, она вам порасскажет, как накушаетесь чайку; молодец ведь она у меня... бывалая! – сказал мне старик весело и самодовольно. – Ничего, сибирячка-а все единственно, что попу, что хорошему человеку каяться... – обратился он ободрительно к жене.

– Ну уж ты, Тимофевич, право... – махнула она рукой и отвернулась к печи.

Чай отпили. Во все время, пока Дуня убирала со стола чашки и самовар, я сидел как на иголках от нетерпения. Наконец старик пожелал мне покойной ночи и отправился вместе с дочерью спать на другую половину дома, несмотря на все мои доводы и отговорки, что я не люблю спать на перине, что это мне даже вредно, хотя, признаюсь откровенно, после утомительной дороги в три тысячи верст с лишком для меня ничего не могло быть соблазнительнее мягкой постели.

– А уж сибирячка моя пускай с вами тут остается; у ней уж это самое любимое место на лавочке: ишь, теплее старым-то костям возле печи. Она вам ужо порасскажет тут про старину-то свою, про бывальщину; одно слово, мастерица сказки сказывать! Вы только не пообидьте ее у меня, смотрите: ишь ведь седьмой десяток в начале пошел, а сама все чернобровая, как есть кралечка! – пошутил с нами на сон грядущий старик, торопливо выходя из избы.

Следом за ним привезший меня дружок вскарабкался на полати и почти тотчас же захрапел на всю избу. Старушка раза два слабо охнула, как будто желая дать мне этим почувствовать, что рассказывать она не в состоянии. Я, однако ж, не терял надежды, задул свечу, наскоро разделся и лег или, лучше сказать, утонул в пышном пуховике.

– Покойно ли тебе там, государь мой? – справилась сна у меня, может быть, нарочно отводя мои мысли в другую сторону.

– Очень, очень хорошо; лучше не надо... А что же вы мне не расскажете про случай-то ваш, бабушка?

– Слушай ты моего старика! Есть у него, пожалуй...

– Да нет, – прервал я ее, – в самом деле, расскажите... пожалуйста! Или вы меня почему-нибудь за нехорошего человека принимаете?

Последние слова сделали, по-видимому, на старушку то самое впечатление, какого я ожидал от них.

– Что это ты, господь с тобой! – ответила она обидчиво. – Как это можно тебя, государь мой, за недоброго человека принять? Выдумал что! Знать ведь человека-то сейчас... с первого ласкового словечка, то есть можно узнать. Али уж мне рассказать тебе, чего ли... уж и сама не знаю!

– Расскажите, бабушка... пожалуйста!

– Расскажу уж, видно... Вот какой со мной случай был, государь ты мой... да ведь долго рассказывать-то.

Она остановилась в заметной нерешимости, хорошо ли чужому человеку рассказать свою семейную тайну. Я заметил это, но не подал ей никакого вида, уверив ее, что вовсе не хочу спать и что готов слушать хоть до утра.

– Начинайте-ка с богом! – ободрил я старушку.

И она, прокашлявшись прежде, начала мне рассказывать...

– Я, слышь ты, государь мой, подкидыш была: в Иркутском родилась. А подкинули меня к одному чиновнику, Суровцову по фамилии. У этого самого чиновника жена была такая добрая бароня, дай ей господи царство небесное! Она, слышь, и взяла меня на воспитание. А допрежь того, годков за пять до меня, им таким же манером мальчика подкинули; она и его взяла. Сам-от он был плох человек: чарочки-то уж, слышь ты, шибко придерживался. Нас-то, приемышей, он не любил, а только бароне-то прекословить не смел – у ней, слышь, в Тверской губернии имение свое было, так боялся... Нас с Филипкой (Филипкой приемыша-то первого звали) в горницу-то он не велел пускать, а мы все больше на кухне находились; только как он это разве уедет куда, так она нас и позовет к себе, ласкает; грамоте нас тоже потихоньку учила. Вот это он раз уж шибко таково запил; запил да запил... Начальство-то его по этому самому и велело ему в отставку подавать: пьяниц, мол, нам не нужно! С начальством какой разговор, государь мой... – подал! Вот они, как вышли в отставку-то, и поехали в баронино имение, в Тверскую губернию, значит, в село Черепановку; и нас с собой взяли. Мне тогда девятый годок пошел, а Филипке тринадцать исполнилось. Только бароня на новом-то месте не долго пожила: скончалась... уморил он ее, не тем будь помянута его душенька! Он, государь ты мой, как бароня-то померла, взял да, слышь, имение-то ее и продал другому помещику, а сам укатил в Питер; оно ему от барони-то по наследству там как-то досталось. А прежде-то, государь мой, по нашим законам так выходило: что ежели который тепериче ни на есть помещик примет на воспитание подкидышей, так он опосля может их записать за собой крепостными. Он нас и записал так, хоть бароня шибко его просила перед смертью, чтоб он этого греха не делал. Ну, да вот поди с ним! Записал! чего станешь делать!..

Дело наше было сиротское; так нас и продали с селом-то вместе. А помещик этот, другой-то, который купил-то нас, сам, слышь, все в губернии проживал, в самой, значит, Твери; почмейстером он там был. А у нас от него управляющий был поставлен, хороший такой человек, добрейшей души, можно сказать. А мы в дворовых числились. И славно это нам таково жить было! Филипку-то я уж шибко полюбила, ну да и он меня крепко любил тоже: душа в душу то есть жили. Он мне все, бывало, норовит как бы угодить получше: и дело-то за меня тяжелое сделает, и кусочек-от мне хороший за обедом предоставит, и все-то то есть, чего только твоя сиротская душенька хочет; ни в чем, стало быть, отказу не было. А я ему за это, бывало, и тулупчик починю, и рубашку другой раз вымою, а то еще и деньжонками поделимся, коли заводились. А только целовать себя ему часто не давала, потому горячий, слышь, человек он был, ну, да и я не каменная. А из себя я была красавица; уж это я могу, не хвастаясь сказать тебе, государь мой. Он тоже был парень из себя видный, а пуще – души добрейшей. Вот это, как мне исполнился семнадцатый годок, а ему двадцать второй пошел, мы и хотели жениться; все ужо помещику написать думали, и управляющий это нам советовал и все участие в этом деле принимал. Собирались мы это, государь мой, собирались, да и прособирались. Приходит, слышь ты, от нашего помещика, из Твери-то, грамотка управляющему, чтоб он, мол, выслал ему туда из дворовых Филипку да какую ни на есть девушку; потому, мол, что которые у меня живут, никуда не годятся: отошлю, мол, их к вам в науку; да поскорее, мол, посылайте. Призывает это меня управляющий к себе, в тот самый вечер, слышь, как грамотку-то получил от барина, да и говорит мне жалостливо таково:

– Вот, мол, Настасья, какая тебе доля выпадает: Филипку твоего барин к себе требует да еще вот которую-нибудь из девушек дворовых... Так уж, мол, ты, видно, отправишься: не разлучать же, мол, вас. Коли хочешь, говорит, я тебя и отправлю завтра с ним: тебе же ведь лучше!

– Чего же, говорю, Онисим Петрович, отправьте уж, только бы, говорю, с Филиппушкой мне не разлучиться, а то хошь куда угодно!

Говорю, а сама плачу.

– Так ладно, говорит, чего же плакать-то! Я вас завтра обоих и отправлю: собирайтесь, мол...

Вот нас и отправили. Приехали мы; к барину пошли на поклон, по обычаю, значит. Барин – ничего, видным из себя таким показался, только уж немолод, лет так под сорок будет. Посмотрел он на меня пристально таково, да и спрашивает:

– Как, говорит, тебя зовут, красавица?

– Настей, мол, батюшка барин.

– Да ты, говорит, не та ли самая Настя, которую прежний ваш помещик из Сибири вывез?..

– Та самая, мол, и есть.

– Видишь, говорит, как выросла: узнать нельзя!

Взял да и ущипнул меня за подбородок-от. А чего, прости господи, выросла! Сам-от, окаянный, и не видал меня ни разу в глаза до самой сей поры! Оглянул он меня раз, два, а все пристально.

– Ну, говорит, ступайте тепериче к бароне!

Пошли мы к бароне. Как сейчас помню, сидит она, голубушка, в креслах, худенькая из себя такая, желтенькая, слышь ты, а лицо злое-презлое. Прищурилась она на нас этак раз десять, и на меня-то, и на Филипку-то, – и к ручке допустила. Допустила к ручке и опять прищурилась...

– Одначе, говорит, какие же вы неуклюжие: сейчас видно, что из деревни! Как уж и служить-то вы при комнатах будете, не знаю!

– Постараемся, мол, угодить вам, сударыня... – Это я ей буркнула сдуру-то, слышь.

– Да вы, говорит, все одно говорите... знаю, мол, я вас: не один десяток перепробовала! Как растете, мол, скотами, так скотами, мол, и помрете: никакой от вас тепериче благодарности!

Сказала это и повела носом-то, да далеко таково – в самый угол. А я ей опять сдуру-то, слышь, и брякни (страх была я горячая в ту пору!):

– Почему, мол, сударыня, скотами; люди, мол, тоже... как есть люди!

Так она, слышь ты, государь мой, от этих моих слов-то просто задрожала, позеленела вся от барского гневу.

– Ох, говорит, какая же ты вострая! видно, в бане давно не была... смотри, говорит, ты у меня!

Погрозила мне сердито пальцем и прогнала нас к барошням. Пошли мы и к барошням. Младшая-то, как нас увидела, так и покатилась со смеху.

– Вот, говорит, чучел-то нам каких, Сашенька, навезли!

И пошла, и пошла... А Сашенька, старшая-то, останавливает ее:

– Полно тебе, говорит, Леночка, без пути смеяться! Они ведь, говорит (на нас указывает), еще не одеты как следует, только что из деревни.

Ну та будто унялась, присмирела будто...

– Вы уж извините меня, – говорит (нам-то!), а сама, вижу, еле-еле только стерпеть может, чтоб не прыснуть, значит. – Тебя, говорит, как, девушка, зовут?

– Настей, мол, барошня.

– Ну право же, говорит, Настя, пресмешное у тебя платье – модное, слышь, уж шибко... (выдумала же ведь вот что сказать!). Ей-богу, не могу!.. – говорит...

И опять засмеялась, да звонко таково, слышь. Только, могу тебе сказать, государь мой, барошни оне были добрые; а смеялась над нами младшая-то, надо быть, от ребячества своего. Это уж я опосля разобрала, как поогляделась малехонько на новом-то месте. Спервоначалу у нас, слышь ты, все хорошо шло; только барин-от на меня нет-нет да и поглядит как-то таково нехорошо, что я уж и не знаю! Вот, государь ты мой, раз и посылает он моего Филипку в Москву, на неделю будто бы, слышь ты, за покупками разными, будь он окаянный!

Филиппушка мой и поехал; как барской воле прекословить станешь? Ладно, уехал. А в тот самый день-от бароня наша с барошнями на бал поехали; к вечеру это было. Я, слышь ты, сижу это в кухне, скучно мне таково стало – плачу... Барин наш вдруг и приходит; заглянул в кухню – ушел. Погодя опять пришел, опять заглянул в дверь...

– Ты, говорит, Настя, чего там делаешь?

– Ничего, мол, барин; сижу.

– Поди-ко, говорит, постелю мне лучше постели...

Чего, думаю, ему так рано спать захотелось? Пошла.

Прихожу я это к нему в кабинет, стала постель постилать, он и приходит. Подошел да вдруг и обнял меня. Просто я так со стыда и сгорела!

– Что вы это, барин! – говорю, а у самой руки дрожат.

– Да ничего, не бойся, говорит, вишь какая ты славная у меня, словно ягодка спелая!

И полез, злодей, в губы целоваться ко мне... вот-те Христос! А я его взяла да руками-то и отсторонила от себя...

– Отойдите, мол, лучше, барин, от греха...

Сама вся уж, слышь ты, дрожу. Нет! он-таки свое: пристает да пристает! Взял меня вдруг да и повалил на диван-от...

– Спесивая уж, говорит, ты, ягодка, больно!

Как он это мне сказал да на диван-от меня повалил, я уж и не знаю, что со мной доспелось такое: так вот вся внутренность и заходила во мне! Я взяла да оплеуху и зарядила ему что мочи было. Зарядила, государь мой; это я как перед богом говорю, что уж зарядила! Сама драла скорее на кухню; забралась в угол да и сижу плачу... Погодя он опять, окаянный, приходит, сердитый такой, записка в руке.

– Где, говорит, Настасья? – у повара Степана, слышь ты, спросил.

– Да вон в углу, мол... плачет.

– Ладно! говорит. Ты, Степан, возьми, мол, эту записку да отведи ее с ней к частному приставу в полицию... Слышишь?

– Слушаю, мол.

Привели меня к частному. Вышел он, посмотрел на меня...

– Нагрезила, мол, видно, сударыня?

Я молчу. Он записку прочитал...

– Барин, мол, твой вот чего мне пишет: просит, чтоб я тебя на ночь в темную запер, а завтра поутру попотчевал хорошенько березками... Умней, мол, будешь, не станешь вперед грубить барину... Посадить вот ее!

Я ему в ноги; заплакала...

– Простите уж, говорю, в первый и в последний раз!

А рассказать, как все дело было, – не могу; это стыд нашел на меня в ту поре, что вот, кажется, лучше бы живьем провалилась на месте, только это бы не рассказывать!

– Слышал я уж это, говорит, матушка, не от одной тебя! Запереть, мол, ее!

Так я и промолчала. Заперли меня в темную. Духота там, вонь такая, что не приведи господи! Натерпелась я в эту ночь всякого горя, государь мой! Как только вспомню, что завтра, – меня в лихорадку. Думала я это, думала... всю ноченьку напролет думала, да к утру и надумалась... Как проснулись это все в полиции, то я и говорю ундер-офицеру, окошечко там такое узенькое было, так через него, слышь:

– Сходи, мол, господин служивый, к своему частному да скажи ему, что мне беспременно надо сейчас с ним повидаться.

Тот и пошел, слышь ты; добрая, знать, душа была... Позвали меня к частному.

– Чего тебе там, спрашивает, али нетерпение такое большое? Успеешь, мол, еще отведать березовой-то кашки; рано уж шибко проголодалась!

– Я, мол, ваше благородие, не за этим вас спрашивала...

– Так за чем же? – говорит.

– Везите, мол, меня сейчас к губернатору, а то опосле чтоб отвечать не стали: мне, мол, ему нужно важную тайну открыть...

Частный-от так на меня и уставился.

– Да ты, говорит, девка, в своем ли уме?

– В своем, мол, в девичьем...

– Ты, говорит, подумай прежде: это ведь дело не шуточное!

– Чего, говорю, тут думать? думано! Знаю, мол, что не шуточное дело, за этим и пришла!

– Ну, коли так, говорит, так постой...

Стал он это по горнице своей расхаживать взад-вперед; ходил, ходил – сел. Посидел малехонько – ушел куда-то.

Погодя выходит он это ко мне в мундире, при шпаге, как есть во всей форме ихней...

– Нечего делать, говорит, поедем;

К губернатору, слышь ты, поехали. Частный-от спервоначалу сам к нему пошел, а мне обождать велел. Ждала я, ждала – насилу дождалась. Высунулся он из дверей, рукой мне машет.

– Иди, мол, к его превосходительству.

Оробела я шибко, одначе сошла. Губернатор-от так прямо сам и подошел ко мне, только строго таково взглянул, слышь.

– Чего же, говорит, ты мне, голубушка, скажешь?

– Я, мол, ваше превосходительство, при их благородии (на частного ему показала) ничего не могу сказать.

– Выйдите на минуточку... – частному говорит.

Частный вышел.

– Ну, говорит, рассказывай тепериче, голубушка.

– Моя речь, мол, ваше превосходительство, коротка будет...

– Нужды нет, говорит, все равно рассказывай...

– Меня, говорю, вчера мой барин в часть посадил да еще выстегать велел сегодня; а вины, мол, за мной никакой не было, окроме того, что они сами...

– А кто, говорит, твой барин?

– Почмейстер здешний, говорю.

А губернатор-от приходился кто-то сродственником нашему-то барину. Ногами, слышь ты, он на меня затопал, как я почмейстера-то назвала...

– Так ты, говорит, только за этим-то меня и обеспокоила? а? Да как ты смела, кричит, а? Ах ты... такая-сякая!

Извини уж, государь мой: стыдно тепериче и впотьмах-то сказать, как он меня в ту поре всячески обозвал... Одначе я приободрилась, как он ногами-то затопал...

– Так и смела, говорю, потому, если меня выстегают, я чего-нибудь сделаю...

– Чего, говорит, ты можешь сделать?

Ревет, слышь ты, одно слово, ревет.

– Мало ли, мол, чего, ваше превосходительство, могу сделать!

– А! – захайлал. – Так ты еще вон с чем ко мне пришла...

Скверно таково опять выругался.

– Господин частный! – ревет. – Господин частный! Пожалуйте сюда...

Вошел частный: бледный такой из себя сделался, оробел, надо быть. Губернатор-от, слышь ты, и на него прикрикнул.

– Чего, говорит, вы меня всякими пустяками беспокоите! А? Извольте, мол, сейчас домой ехать. Да чтоб вперед у меня этого не было! А ее, говорит (на меня показал), выпороть.

Поклонился он это нам, да низко таково, и хотел уйти. А я ему вслед-от:

– Попомните же это, говорю, ваше превосходительство, что если какой грех случится, на вашей душе будет.

– Хорошо, хорошо, голубушка! – говорит. И ушел.

Повез меня частный сызнова в полицию, всю дорогу ругался; опять меня в темную, слышь ты, заперли... Сижу я это, а уж час двенадцатый на дворе... Слышу; шум в десятской, народу много... Посмотрела в окошечко: розги принесли, лавку середь полу поставили... Кличут меня, дверь мне отперли... Не могу я, слышь ты, идти: отнялись просто ноженьки... дрожу вся... Вывели меня, рабу божию... Гляжу: частный пришел...

– Ну-ко, сударыня, говорит, изволь-ка ложиться...

Стою я как каменная: зубы, так те, слышь ты, словно на крещенском морозе, так вот один об другой и стучат... и всю-то меня бьет, бьет... Вот, государь ты мой, как послышала я это, и схватилась рученьками-то за голову... А частный-от, тиран, и приметил это...

– Не бойтесь, сударыня! – говорит. – Туалета вашего не изомнут... Берите, – говорит, – ее! Чего на нее смотреть!

Как это они меня взяли да положили на лавку-то да как подолишко-то мне заголили... извини, государь мой... так я, слышь ты, такую в себе силу почувствовала, что так вот, кажется, взяла бы в руки всю эту ихнюю полицию, все это строение то есть, да и закинула бы в тридесятое царство; шесть человек, слышь, насилу меня удержали! Только уж как домой привели – этого не помню... Вот те Христос, не помню! Туман такой в голове у меня доспелся... Опосле малехонько опамятовалась; стыдно мне таково стало: ну не могу, слышь, глядеть на человека, да и шабаш! На лбу у меня, то есть как будто огненными словами написано, что тебя в полиции стегали: всякий, мол, как взглянет, так сразу и прочитает... А плакать я, государь мой, не плакала; и рада бы, да слез, как на грех, в ту поре не было... Барошни все ко мне приставали с ласками своими разными, только мне уж не до того было... Ну, вас! думаю: отойдите, отвяжитесь вы от меня, барские дети! И задумала я, государь мой, думу... крепкую думу... крепкую думу... совсем сумасшедшая была я в ту поре! Вот, государь ты мой, как улеглись это все в доме-то, я и пошла в баронину спальну... Подошла к дверям-то, послушала: спит... Ладно! думаю себе. А барошни-то у себя, в другом покое, почивали. А у барони-то ночник горел; такое уж у ней заведение было: светло не светло, а голову человеческую от подушки отличить можно... Подошла я это к самой, слышь, ее кровати, еще послушала: спит крепко; а лицо такое злое... А я с собой из девичьей, слышь ты, подушку принесла. Поглядела я, поглядела на бароню-то да подушку-то ей к лицу и прижала: не называй, мол, нас больше скотами, сахарные барские уста! Так я, государь мой, в ту поре ее и порешила... просто она у меня и не пикнула; только маялась шибко – билась. Ахти-хти-хти, господи, господи! А с вечера я еще в завозне топор припасла... Пошла отыскала я его – да к барину... Сама дрожу вся, и в голове туман, а на ногах крепко стою... Ощупала я у него голову-то, слышь ты, да обухом-то его и брякнула по лбу... и пошла направо да налево, направо да налево... топором-то, слышь! Уж и не помню я, не знаю, чего это со мной такое доспелось в ту поре... только я как полоумная была! Выбежала я это на улицу, а ночь-то была светлая, месячная... Гляжу: на платьишке-то у меня кровь все, а оно такое маркое было – желтенькое, слышь, как сейчас помню... Как увидала я кровь-то, и побеги, да прямо к губернаторскому дому... Прибежала я, слышь ты, позвонила... Лакей ихний мне навстречу вышел, нарядный такой, важный... Хотел он было мне под самым носом дверь припереть, да я, государь ты мой, прямо в залу да посредине-то и остановилась, как есть вся растрепанная да в крови... А гости у него сидели, и людно таково их там было: все барони да кавалеры, да все нарядные такие...

Побледнел ведь губернатор-от, как меня увидал! слышь, и гости-то его все тоже побледнели, али уж мне в ту поре так показалось... Не дала я это им опомниться, показала губернатору-то на кровь-от на платьишке да только и вымолвила:

– Вот, мол, полюбуйтесь, ваше превосходительство, на свое греховное дело! Сдержала, мол, я свое слово!

Да так тут, на месте-то, где стояла, об пол и грохнулась... Ахти-хти-хти-хти, господи, господи! Опосля, как я уж в остроге сидела, губернатор-от, этот самый, приезжал острог осматривать: прокурор с ним был. Вошли они это и в нашу половину. Губернатор-от меня и заметь.

– Это, мол, не почмейстерская ли девка? – у прокурора спрашивает.

А сам-от побледнел весь.

– Точно так-с, – говорит прокурор, – она самая. За то, мол, и за то судится...

Только губернатор-то ведь не дал ему сказать...

– А! – говорит, да глухо таково. – Знаю. Ах ты... – сибирячка этакая!

Задохся, слышь, совсем: повернулся да и вышел скорешенько таково. Вот с этого самого, государь мой, и прозвали меня сибирячкой да так и зовут все. Спервоначалу меня бабы острожные так прозвали, вишь, оне слышали, чего губернатор-от мне сказал; а после и Филиппушка стал меня так звать, поглянулось ему, слышь ты... Так вот я, государь мой, и попала опять на свою родимую сторонушку... Кнутом ведь, слышь ты, меня били: с тех самых пор вот спинушка-то и болит к ненастью – ломит, слышь... Ахти-хти-хти-хти, господи, господи!

Старушка остановилась, едва переводя дух. Хотя в избе было и темно, но мне как-то сердцем виделось, что по увядшему лицу ее текли горячие слезы, такие же юные и свежие, как ее рассказ, такие же горькие, как его содержание, и такие же мучительные, как ее душевная рана, не залипшая вполне до такой глубокой старости!

– А с Филиппом-то, бабушка, вы так уже больше и не встречались, что ли? – спросил я погодя, когда она немного поуспокоилась.

– Чего ты это, государь мой! а старик-от мой на что? Он ведь и был Филипка-то!

Неожиданность этого ответа чрезвычайно сконфузила меня: я только теперь вспомнил, что действительно хозяина моего звали Филиппом Тимофеичем.

– Да он еще чего сделал, Тимофеич-то мой! – прибавила неожиданно старушка, видимо довольная своей памятью. – Он вот какую, государь мой, штуку удрал... Как приехал из Москвы-то да как про меня ему все рассказали, он и поди к губернатору: «Заел ты, мол, ваше превосходительство, мою Настю! Подлец, мол, ты!» Вот чего! Так мы по одной дорожке с ним и пошли; он ведь это нарочно для того и сделал. А обвенчались-то уж мы с ним здесь, на поселении то есть, много годков спустя. А только, могу тебе сказать не хвастаясь, государь мой, я ему в руки досталась как есть голубицей невинной... вот те Христос! Хоть его самого спроси... Это уж как перед богом! Одначе, государь мой, приятного тебе сна желаю! – заключила со вздохом старушка.

Я от всего сердца пожелал ей того же. Но сам я долго не мог заснуть: перед глазами у меня беспрестанно восставала, со всеми своими действующими лицами, эта вопиющая драма, ежедневная, правда, но, может быть, потому именно и неведомая счастливым и сильным мира сего... Зато, когда на другой день я проснулся в одиннадцать часов утра, мне живо почувствовалось, что нигде еще не засыпал я, совершенно уверенный в своей безопасности, с таким наслаждением и беспечностью, как заснул под кровом этой энергической пары!

День стоял чудесный: теплый, светлый. Лошади мои были уже готовы. Вся семья вышла проводить меня, как редкого, до ворот своего дома.

Я, признаюсь, едва не заплакал, садясь в кибитку: так мне было жаль оставлять этих добрых, простых людей... Сын хозяина, красивый парень, каких мне редко удавалось видеть, молодецки вскочил на козлы. Сестра вынесла ему позабытые рукавицы; он игриво ущипнул ее за шею, а она поправила ему за это волосы под шапкой...

– Ну, с богом! Трогай, парень! – заключил хозяин наше трогательное прощание.

– Напредки просим тебя, государь мой! – кланялась мне любовно старушка.

– Лихом не поминайте! Смотри, Ваня, шапку не потеряй! – кричала Дуня.

Но мы уж мчались во весь дух свежих сил...

1862


Иннокентий Васильевич Омулевский

Фотогалерея

19
13
20
9
7
21
1
22