Назад Закрыть

Троекратный искус

Памяти моего друга П. М. Герасимова.

Сибирская быль

I

Седой, как лунь, крепкий, как начинающий засыхать вековой дуб, почти 90-летний сибиряк начал свой рассказ.

– Было то в стары годы. Мне в ту пору было лет 25. Отец мой торговал чаями, и, по делам его, приходилось мне нередко наезжать в Забайкалье. И во многих местах Забайкалья, в местах, где я проездом, ино и с обозом, ино и порожняком, верхами, сам друг с приказчиком, станом становился, были у меня дружки хозяева. Приедешь в избу-то: ровно родное место нагрето... И похарчиться дадут, и обласкают, и советом не обойдут.

Был такой дружок приятель у меня и в Тарбагатае. Тарбагатай – село большое, богатое, староверы все живут: народ крепкий, хозяйственный. И мой дружок был исконный старовер. По селу один из первых. Изба у него была самая обстоятельная: вся в резьбе, вся внутри-то масляными красками расписана. В избе везде сундуки кованные, коврами тюменскими покрытые.

Сам-то мой приятель, Финоген Лукьяныч, был шибко в летах, надо быть под 70 шло, но еще в ту пору был мужик мужиком: сынок трехлеток у его был.

Ну и жена была баба еще в цвету, хоша старшие-то сыновья, небось, ровесники в ту пору мне были. Двое их было... И жила вся эта семья скопом, вместе, около хлеба работала, мельницу держала; тоже, кажись, кожами промышляли.

А у Финогена все были в крепком послушании: что большак Панфил, что трехлеток Лукашка – все равно отца робели. Строгий он был человек, однако все же и ласковый: бывало, сидит за столом в чистой рубахе, бороду гладит, а глаза, под густыми бровями, такие тихие да довольные, голос ровный да приветный... Ну, известно: человек в сытости, в довольстве, семейство обстоятельное, ну и благодушно на его душе-то... А к тому же и начетник он был, книг староверских у него на поставце всегда, бывало, куча лежит, все большие, в коже, воском закапаны.... И чудное дело, ведь я вот был молод в те поры, на уме только охоту да гулянки, бывало, и держишь, а приедешь к Финогену – заговорит он с тобой про божественное, сидишь и слушаешь, точно к скамье-то прилипнешь. Право, чуть, было, он меня в раскол не совратил... Ну так вот, мол, в семье, в дому все обстоятельно, божественное чтение тоже к благости располагает, да тоже и почет душу-то умягчает. А почетом он большим даже и от начальства пользовался. Заседатели, исправники, акцизные, все, бывало, к Финогену словом перемолвиться заедут.

Но только вот от этого почета и беда его произошла... И показала беда эта сколь в нем, под благодушием этим самым зверя было. Однако и зверь этот воли в его душе не взял... Об этом-то и речь я повел. А об случае об этом он сам мне задолго после все обсказал... Случилось же с ним испытание тяжкое – искус троекратный, как сам Финоген про это говаривал.

II

– Был в ту пору в Забайкалье исправник. Фамилию-то я запамятовал. Ну да не в фамилии дело. Был этот исправник знакомец Финогена. Нередко при своих объездах заглядывал к нему. Приедет попить, поесть, а то и барашка в бумажке получить. Известное дело: староверу в те годы, не откупаться никак невозможно. А то мало ли может начальство беспокойства сделать. Ну покряхтит, покряхтит Финоген, почешет спину, да и полезет в заветный сундучок. Был у него, под божницей стоял. Слазит он туда, да и поблагодарить господина исправника за расположение. И такие, по видимости, друзья были этот исправник и Финоген, просто водой не разольешь. Так друг друга по имени, отчеству и величают. Только, как исправник с Финогенова двора, так нахмурит свои брови Финоген, а были они у него большие, густые, точно туча найдет на его лицо. И долго он так, туча тучей, стоит у ворот, смотрит вслед господину исправнику. А тот известно, позвякивает себе колокольцами, шаркунцами, катит, только пыль столбом. И, значить, чем дальше, тем чаще стал наезжать к Финогену исправник, и все угрюмей, ровно медведь, тронутый в берлоге, поглядывал ему вслед мой приятель... Известно, исправнику лестно побывать у богатого старовера. А Финоген все на душе таи, старик, может быть, его и во двор-то к себе не пустил бы, да нельзя.

Ну-с, так и продолжалось это знакомство – приятельство. Только раз приезжает этот самый исправник, попили чайку, побалагурили, вышли на крылечко воздухом подышать, сели на рундучок и сидят. Исправник папироску покуривает, а Финоген, известно, как старовер, отворотившись от дыму, воздух нюхает. А были у него, у крыльца, посажены две черемухи: еще прадед его посадил. Не больно высокие дерева, как теперь помню, зато уж цвету на них бывало – ровно молоком по весне-то обольются, и такой дух чудесный пойдет от них по всему двору, только сиди да понюхивай. Ну сидит Финоген, отвернувшись, запахом этим самым наслаждается и забыл совсем исправника с его табаком: как раз в ту пору весна была и черемухи все в цвету. Он-то забыл, да исправник-то его не забыл.

Повернулся господин исправник к нему и говорит:

– А что, – говорит – Финоген Лукьяныч, дело у меня есть до тебя.

Нахмурился Финоген. Знает, небось, какое дело. Только худо он думал, а вышло-то много хуже. Но поскрепился.

– Говорите, Ваше благородие.

И стал ему исправник объяснять, что взял бы он у казны подряд на поставку хлеба арестантам, что ли, не помню хорошенько-то я, ну да все равно, только что хлеба для казенной надобности; взял бы он, значит, да как должностному лицу, неловко. Вот и ищет он человека, чтобы под его именем взять этот подряд, ну а выгоды пополам.

И стал он описывать эти выгоды Финогену: приемщиком от казны, мол, будет он сам, исправник, значить, и хлеб какой хочешь, хоть подмоченный, ставь, да и насчет условий платы вольготно. И остальное-то, мол, начальство ему, исправнику, друзья и ни в чем не препятствуют.

Расписывает это все господин исправник, а Финоген молчит да черемуху нюхает; веточку сорвал да и нюхает. Да вдруг как обернется к исправнику, такой-то бледный и суровый, и вымолвил только:

– Нет, Ваше благородие, я вам не кампания в этом деле.

Да так это сказал, что исправника всего перекосило.

– Что ж, аль брезгуешь? – спрашивает со злобой исправник.

А Финоген и ответь:

– И так много перед Господом согрешил, ублажаючи вас. А чтобы обман на душу принять, да обмануть-то, кого – Царя батюшку. Потому казна – это все равно что Царь. Он ее хозяин... Нет, ослобоните... Простите на резком слове. Может быть, в другой час я вам и помягче бы сказал, да больно вечер-то хорош, душа-то прямо перед вами и раскрылась, без всякого лукавства.

Выслушал это исправник и поледенел весь.

– Так, обман, Финоген? А что если ты возьмешь этот подряд, будь я не я, а возьмешь?

Говорит это так исправник, а самого от злобы дрожью колотит, от злобы, да и от обиды.

– Николи не возьму я этого подряда – вот как пред Господом Богом! – спокойно сказал Финоген, и перекрестился.

Посмотрел на него исправник и только одно слово сказал:

– Посмотрим! – да столько в этом слове, сказывал мне Финоген, злобы было, что страшно стало старику. А сказавши то слово, и уехал исправник. И расстались на этот раз оба туча тучей: и Финоген, и исправник.

III

Много ль, мало ль прошло после того времени, живет Финоген, от исправника отместки опасается. А в иной час думает: авось пройдет времечко, умягчится его благородие, позабудет свою обиду. Потому и сам Финоген каялся, что резко сказал, обидел исправника. Отказать бы, и только. – Что я судья ему что ли? – раздумывает Финоген, а сам все потрухивает. Стал уж соображать: не схоронить-ли добро-то свое в темном лесу, а там, если беда нагрянет, и самому с семьей схорониться. Делывали так в стары годы...

Только еще раздумывает об этом Финоген: с насиженным-то гнездом расстаться трудно – шасть к нему староста.

– Исправник – говорит – приехал, сидит на съезжей, тебя, Лукьяныч, требует.

И диву дался тут староста. Был Финоген мужик почти первый на селе, в почете, в силе, с начальством и с этим самым исправником в дружбе, и вдруг ровно снег побледнел. Но сейчас же и справился с собой, погладил бороду, кликнул всю свою семью, перекрестил всех, и те дивятся, тоже перетрусили, и пошел за старостой твердо, степенно, на посох опираясь. Идут по селу-то, а Финогену все низко с почтением кланяются. Вошли на съезжую, а там тоже деревенские понятые ему – низкий поклон. Больно он в почете был у себя в деревне. Только исправник с письмоводителем сидят за столом, бровью не ведут, да пятеро здоровенных казаков, при всей их форме, позади их стоят.

Взглянул Финоген на лицо исправника – ровно каменное.

– Одумался? – спрашивает исправник, а сам в глаза его так и впился.

Понял Финоген о чем он спрашивает.

– Нет, – говорит, – ваше благородье мы не согласны, – ответил, а сам тяжко вздохнул. Видит, что беда над ним висит, а какая беда еще не знает. Потому чувствует, нисколько не уменьшилось в исправнике злобы супротив того, как сказал он Финогену «посмотрим». А и сам старик помыслить не мог, какая, при его летах, при его почете, беда над ним повисла. Как услышал исправник «не согласны», вспыхнул весь, как огонь, ударил кулаком по столу так, что чернильница прочь полетала, и закричал диким голосом:

– А, старый черт, ты не согласен мне сказать, куда прячешь беглых каторжников? А до меня за верное дошло, что прячешь ты их по своим лесным заимкам! Так я тебя заставлю сказать. Федор, распорядись! – крикнул он казачьему уряднику.

А этот урядник, любимец господина исправника, зверь зверем был. Силища непомерная, ну и уж – что прикажут – исполнит. А от крика исправничьего все в избе-то ровно остолбенели. И сам-то Финоген, ничего такого не ожидал. Думал, начнет его с этих пор обирать исправник, пустит по миру, ну а чтобы этакой навет, да при казаках, при понятых, на него! И сообразить-то он толком не мог. Только и поднял руку, чтобы сделать крестное знаменье, побожиться при всех, что нет на нем никакой вины. За честь-то свою прежде всего стало больно старику. Потому, известно, кто укрываешь по заимкам бродяг да беглых, тот и в делах их участвует, а дела их: чай у обоза срезать, амбар ограбить.

Ну, поднял руку для крестного знамения Финоген, побледнел весь, да и до лба-то персты донести не успел, набросились на него казаки, не помнит он, как оказался прикрученным к лавке, как сорвали с него одёжу, помнит только, что впился он зубами в дерево лавки, чтобы не закричать, как малый ребенок.

И начали его стегать, только розги засвистели... А когда кончили, отвязали от лавки, встал старик бледный, словно мертвец, из глаз слезы каплями так и падают, весь дрожит...

Взглянул на него исправник, и самому стало страшно за старика.

– Ступай домой, Финоген, да одумайся – много помягче сказал он.

А Финоген, точно беспамятный, кое-как оделся, другие старику помогли, и пошел домой. Идет, а его точно ветер колышет. Пришел, заперся у себя в моленной и целые сутки не выходил, ни к себе никого не пускал. Семья-то, прознавши, что с ним было, испугалась, как бы рук на себя не наложил. Одно только: в моленной заперся, а не в чулане, либо на вышке: авось мол в молитве отойдет!

IV

И, действительно, отошел.

На другие сутки Финоген появился из моленной, надел чистую рубаху, поел черного хлеба с солью и, раскрыв толстую, закапанную воском, австрийской печати книгу, сел в чистой горнице к столу. Большак его Панфил, было, подошел к нему спросить насчет хозяйства: в избе Финогена ничего без его слова не делалось. Но Финоген только сказал сыну:

– Хозяйствуй, Панфил, не то у меня теперь на душе. Душу мне надо теперь укреплять на испытания. Видишь, Бог мне испытание посылает.

Говорит так Финоген, а сам на сына не смотрит, и сын, с отцом толкуя, все лицо в сторону воротит. И большаку то стыдно и больно, что его отца, первого на деревне, драли, и старику-то стыдно сына. А маленький Лукашка, прослышав на деревне от ребятишек, что его тятьку выдрали, совсем забился в угол. А про баб Финогеновых, жену да невестку и говорить нечего, на глаза старику боятся попасть, только и шушукают по углам. Ровно мертвец в доме-то появился.

Сидит Финоген, читает божественную книгу в этой значит тишине необыкновенной и, хоть и отмолил гнев да обиду на душе, много ему легче теперь – а у самого все внутри так и гложет, так и гложет. И читает, читает он книгу, перстом по строкам водя, да вдруг очки – большие у него были очки в медной оправе – очки-то, говорю, и затуманятся: слезой-то их зальет.

Только видит Панфил: не ладно с отцом, а у самого Панфила о семье забота. Вот и подошел он опять к Финогену.

– Батюшка, – говорит, – не знаю, что промеж тебя и его благородья, не мое, может, дело знать, а только как бы на все хозяйство разор не пошел. Припрятать-бы мол кое-что...

Поднял Финоген голову от книги, посмотрел на сына и опять говорить:

– Заботься, Панфил, обо всем, соблюдай семью и хозяйство ровно бы я сам, что порешишь, то и делай. А мне не препятствуй к испытаниям готовиться.

И опять стал книгу читать Финоген.

Смекнул Панфил, мужик был тоже серьезный, пошушукался с бабами; час-другой, – и двор, и изба поопустели. А Финоген все читает, ровно не замечает того.

Только вдруг, к вечеру, шасть в дверь господин исправник. Финогена ровно ветром колыхнуло. Но встал из-за стола, перекрестился и стоить перед начальством, ровно столб каменный.

– Ну что одумался, старина? – говорит исправник. – Да ты что это имущество-то укрывать стал? Федор-то с казаками все время у огорода за плетнем в канаве лежали, видели, как вы в лес перетаскивались. Что, грабить что ль вас будут? Помни, Финоген, мое слово: ни кадушки у тебя из избы не возьмут. А драть буду, пока не одумаешься! Понял! – Сказал это господин исправник и ждет ответа.

А Финоген стоит не шелохнется.

– Что ж ты? – крикнул в гневе исправник.

– Веди на съезжую! – прохрипел только старик.

– А! так? – ровно зверь, зарычал исправник – да как свистнет-гикнет.

А на гик этот урядник Федор с казаками тут как тут. Взяли старика, повели на съезжую, сзади господин исправник идет и палкой помахивает.

А в избе у Финогена бабы ревмя ревут, мужики ровно звери вслед исправнику смотрят. А по деревне народ повыбежал – бабы, мужики, ребята малые – глазеют, кто и с жалостью, кто со страхом, а кто так просто: известно – где толпа – там народ со всячинкой.

И идет Финоген промеж казаков, молитву шепчет. А господину исправнику ровно и стыдно за беззаконие, которое он на глазах целой деревни творит, да от стыда за себя еще пуще в нем злоба на Финогена. Худые то всегда так. От стыда то еще хуже делают. Иной и ничего себе, и сердцем мягок, а сделает худо, дьявол то под локоть толкнет, от стыда то за свое беззаконие, зверь зверем станет. Так и с господином исправником. Пока шли на съезжую, от стыда перед народом так озверел, что, как только положили старика на лавку, он только и мог крикнуть:

– Пори во всю!

А Финоген опять только зубами в край лавки впился. И так драли, так драли – что когда сняли с лавки, понесли домой Финогена, – сам то уж идти он не мог, – старик только прохрипел:

– В моленную...

И унесли его сыновья в моленную, положили там на бараний тулуп на пол. А исправник только и кричит с пеной у рта:

– Одумается старый черт!

V

Но не одумались – ни исправник, ни Финоген. Коса на камень нашла. А вот что вышло. Дня два лечили бабы Финогена после второй порки. А едва он оправился, опять заперся в моленной, только квас да черный хлеб с солью носили ему туда невестки. И все он стоить на коленях – видят бабы. Панфил же замечает, что и в правду исправник хозяйство их зорить не намерен, а что только злоба в нем против старика самого. Подумал, подумал Панфил, пошел без ведома отца к исправнику.

– Ваше благородье, – говорит, – чего вам от батюшки надо?

А исправник похудел даже за эти дни от злобы. Сидит да усмехается, а у самого губы подергивает.

– Не твое – говорит – дело, Панфил, свои у нас счеты со стариком.

А Панфил уж ему деньги сует. Но и денег не взял исправник.

– Ни копейки, – говорит Панфилу – я вашей теперь не трону – пускай только Финоген одумается.

– Да, ты бы, ваше благородье, меня, что ль, порол: все же я помоложе, легче стерплю – говорить Панфил.

– Нет у меня с тобой счетов, чего я тебя буду пороть – отвечает исправник.

– Да неужто ж батюшку то опять будешь? – взмолился Панфил.

– Буду, пока не одумается! – крикнул исправник.

Пошел Панфил, повеся голову, домой. Приходит к отцу в моленную, пересказал этот разговор и говорит:

– Ты бы батюшка в лес укрылся... Пускай, что хочет делает. Нестерпимо нам, семейным, видеть тиранство над тобой!

А Финоген ему отвечает:

– Не след бежать испытанья, посланного Господом Богом. Борюсь я теперь, в душе моей, тяжко. Бог или дьявол одолеют меня, а только не убегу борьбы той... Как не убежал Христос Спаситель во пустыне от прельщений дьявола. Поддержи ты только меня, Создатель Батюшка, не предай в руки искусителя!

И сказав это, начал бить поклоны перед образами. Видит Панфил, ни тут, ни там ничего не поделаешь... Ушел по хозяйству хлопотать, а на душе у него тошно. Силом бы укрыть отца от истязания, да нельзя против воли родителя.

Так-то и пошли дни. Финоген молится, семья его тоскует, извелась вся. Маленький Лукашка, как забьется на полати, так и не выходит: и жалко ему тятьку, и страшно чего-то. И правда сказано – младенцам открою то, что от мудрых утаю. Недаром страшился Лукашка. Большое, было, худо над семьей его стряслось, да Господь отвел. Молится это Финоген, а домашние замечают, что лицо-то его ровно землей покрылось, а глаза-то не то что от молитвы проясняться, как прежде у него бывало, а какие-то дикие, страшные сделались. Только вдруг – прошло некоторое время – шасть опять в избу Финогена урядник Федор с казаками. Как увидал их Финоген, вскочил с колен, ровно зверь дикий, зарычал, но сейчас же одумался и утих.

– Его благородие велели спросить: одумался ли ты? – говорит Федор.

– А Финоген перекрестился, обдернул рубаху и хрипло так, точно сдавило ему горло, только и сказал:

– Веди на муку. Готов я!

Делать нечего, повели опять старика. Самому уряднику и казакам не по себе. Бабы, разумеется, опять завыли, как по покойнике, народ опять выбежал, глазеет. Только на этот раз толпа-то ровно туча мрачная. Стало ее зло брать на мучителя исправника. А про Финогена уж стали поговаривать, мол, страстотерпец.

Только Панфилу одному в голову пришло: не кончилось бы худо страстотерпство-то. Отец-то, мекает он, о дьяволе поминал. Побежал он за отцом на съезжую. Привели Финогена. Сам он штаны спустил, на лавку лег. А исправник уж и не спрашивает, одумался ли он. Сидит на стуле, пальцами о стол постукивает, сам зеленый да злобный, а на губах ровно улыбка: поставлю, мол, на своем. Опять впился Финоген в лавку зубами, опять принялись его драть, только легко ли казаки драли, из жалости к старику, в старике ли на этот раз больше силы было, но как крикнул исправник «довольно», вскочил сам старик с лавки, бледный как полотно, глаз с исправника не сводит, точно сказать ему что хочет.

Видит это исправник, возрадовался: самому ведь ему тошно старика-то терзать.

– Одумался что ли? Согласен что ли? – спрашивает исправник Финогена, а у самого голос от радости дрожит.

А Финоген как вдруг нагнется, выхватит из-за голенища, – сапоги то при порке не снимали, – большой нож охотничий, да швырнет его к ногам исправника. А из глаз его, ровно река, слезы хлынули, и просветлело все лицо, ровно солнышко. И сказал он так:

– Правда, ваше благородье, одумался. После первой порки спрятал я этот нож за голенище, либо, мол, убью его за тиранство, либо все претерплю... И во второй раз драли, был у меня этот нож за голенищем. Ходил я с этим ножом, в младости, на медведей, не одного порешил. Как начал ты меня, ваше благородие, тиранить, пошла у меня в душе борьба тяжкая... «Убей, пореши», – шепчет дьявол... «Претерпи», – говорит совесть. И нету силы ни у дьявола, ни у совести – ни тот ни другая не одолевают... Истерзался я, измучился, в моленной у Господа пощады себе от дьявола-сомустителя прося... Ныне как позвали меня, думал, одолел меня дьявол, убью! Так и решил... И вскочил с лавки с этой мыслью... Да нет, не мог. Слава Господу Богу! Пощадил старика... Суди меня, ваше благородие, как покушался я на тебя... Одумался я... Но теперича, Господом Богом помилованный, ни на какой грех не пойду... Нет моего согласия ни на какой соблазн... Терзай меня до смерти, все претерплю!..

Говорит это Финоген, а у самого слезы светлые так и катятся. А исправник, как увидел нож, затрясся от страху, а как услышал речь Финогенову, отвернулся, махнул рукой и только и сказал.

– Ступай домой!

И больше уж Финогена не трогали. А исправник этот в другой округ на службу перевелся. Так с этих пор и не видал его Финоген...

– Вот какие дела в старину бывали, – закончил старик-сибиряк, и глубоко задумался.

1895


Василий Михайлович Михеев