Назад Закрыть

ЖИЗНЬ КРЕСТЬЯНКИ

Примечайте таинство развития душевных способностей! Те способности, которые более служат для земли нежели для неба, развиваются при зависимости от внешних случаев, потому ли, что сама природа не хотела здесь равенства между людьми, при котором не мог бы исполниться великий план общественной жизни; но те, которые более нужны для неба чем для земли, – те не зависят ни от каких внешних случаев, – напротив, при неблагоприятных обстоятельствах еще скорее развиваются во всем своем блеске. Таково нравственное, святое чувство стремления к доброму, драгоценное орудие, даруемое человеку для приобретения вечного богатства. При всем недостатке умственного образования, человек может быть весьма высок в нравственном отношении. Нужны ли доказательства? Наш простой народ представляет самое убедительное: где найдете вы более возвышенного самоотвержения в чувствах и поступках? К несчастью, большая часть прекрасных и благородных дел его погибает без вести.

Я хочу сохранить одно перло из множества покинутых сокровищ; сохранить в том точно виде, как получил его из рук самых бережливых.

Отец и мать Ненилы были бедные старики, к несчастью, не имевшие сыновей. Ненила заменяла им сына. Она разделяла с ними самые трудные работы, которые часто были ей не по силам и не по летам, и если отец или мать, бывало, уговаривали ее не изнурять себя ранним вставаньем или излишними трудами, она всегда давала один ответ: «Эх, родимые, вы уже трудились на своем веку много, а я еще только начинаю». Ненила вместе с отцом, а, чаще одна, зимой ездила за дровами, летом пахала хлеб, косила и убирала сено.

Летние работы были для нее более наслаждением, нежели трудом. Одаренная чувствительным сердцем, она не могла смотреть на мир Божий без восхищения, потому что с сердцем сама природа заговаривает.

Бывало, в полдень, когда солнце станет прямо над полем, и нальет его своими жаркими лучами; когда все творение замолкнет; глубокая тишина водворится в природе; только где-где кузнечик простучит в травке, только где-где стрекозка прожужжит в тени дерев, только слышен жаворонок, которого сладкая песенка так и отделяется от воздуха , так и струится, словно резвый ручеек, и опять замолкает, и снова льется как синяя вода по камешкам, Ненила, отдыхая после утренней работы, на берегу реки, под развесистой ивою, то прислушивалась к стуку кузнечика, то следила глазами полет жаворонка; то рассматривала, как облако несется, редеет, исчезает в лазури, и опять рождается, и опять растет и снова улетает от взоров.

Однажды, в таком положении, послышала она издалека заунывный голос песни – «Не одна-то во поле дороженька». Она сперва не обращала на него внимания, но по мере того, как голос приближался, сердце ее невольно билось сильнее. «Не он ли?» – подумала Ненила. Вдали шел рослый, бравый детина, лет двадцати, в красной рубашке, с голубою лентою на шляпе, с корзиною за плечами. «Он! И в самом деле он!» невольно вскрикнула девушка, и не знала, что делать, – идти ли навстречу, или спрятаться в кустах и дожидаться его на месте; но покамест продолжались рассуждения, прохожий подошел к ней сам.

– Здорово, Ненила Ефремовна! – сказал он таким голосом, от которого у ней вся кровь прилилась к сердцу. – Ах, это ты, Игнатий!

Игнатий считался красавцем по всему околотку; восемнадцатилетняя Ненила также была лучшая из девушек своей деревни: они должны были полюбить друг друга.

К несчастью, Игнатий был сирота: он жил у дяди, а дядя его был бесчувственный скряга, готовый для корысти на всякую жестокость. По смерти родителей Игнатия, дядя взял его к себе в дом, единственно для того, чтобы впоследствии отдать в рекруты за свое семейство: поэтому, несмотря ни на какие просьбы Игнатия, жестокий старик не позволял ему жениться на Нениле. Расчет его был верен. Оставаясь холостым, Игнатий мог скорее впасть в шалость и подать благовидный предлог к сдаче в рекруты, а женясь на Нениле, он был в состоянии отделиться от него и перейти к тестю. Но, когда Игнатий наотрез сказал ему, что я выбрал-де себе две дороги, – или жениться на Нениле, или камень на шею, да в воду, – зная его решительный нрав, старик должен был согласиться, чтобы в самом деле не потерять рекрута.

В таком положении находились дела Игнатия, когда он встретил Ненилу на сенокосе. Разговор их, от «здорово» да «здравствуй», шел далее н далее, наконец остановился на искреннем признании, что он, Игнатий, хочет жениться на Нениле.

– Что ты, Бог с тобой! – отвечала Ненила, закрасневшись. – Да на кого ж я оставлю батюшку с матушкой при старости?

– Нет, ты не любишь меня! – сказал горестно Игнатий.

– Не любишь? Ахти, господи, – говорила Ненила, залившись слезами, – если б ты знал, как я люблю тебя! И Божий свет без тебя не мил мне, и жизнь не в жизнь без тебя: но, чтобы ни было со мной, все покинуть старичков моих не могу…

– А разве не могу я идти к вам на житье? Разве не заработал уже я у дяди его хлеб-соль?

– Не делай этого, милый друг! Дядя твой богат, а мы почти нищие: за что тебе терпеть нужду да горе?

– Гори все огнем! – вскричал Игнатий, ударив шляпою оземь. Ничего не надобно! Бог даст, наживем, а коли и не так, все равно, лишь бы ты была со мной.

Отец и мать Ненилы, как ни тяжело было им расставаться с нею, сами уговаривали ее выйти за Игнатия, в надежде, что она будет наслаждаться большим спокойствием и довольством в доме его дяди, зажиточного крестьянина. Они и не подозревали, чтобы дядя, имея достаток, мог решиться пожертвовать сиротой, взятым на воспитание, потому что сиротство, по понятиям нашего народа, есть нечто священное, охраняющее человека от всякого оскорбления и обиды.

Старики издержали последнее, чтобы снарядить Ненилу к замужеству. Кроме приданого, надобно было приготовить подарки для всей родни: тому кушак, той повойник, и так далее. Беда кого-нибудь обойти подарком!

На все эти приготовления, которые вконец разорили бедных родителей Ненилы, она не могла смотреть без горьких слез, и, против обыкновения своих подруг, не в силах была даже мечтать о счастливой жизни с милым Игнатием.

Наконец все было готово к венцу: запряжена парой лошадей телега; по телеге разостлана большая скатерть; поезд двинулся из избы. Ненилу едва могли отвести от отца и матери: она билась и рыдала, как бы ее везли на казнь. Казалось, сердце ее предчувствовало несчастье.

Спустя несколько месяцев после свадьбы, Игнатий, видя постоянную печаль Ненилы об отце и матери, которые жили в другой деревне, стал просить дядю, чтобы он отпустил его жить в дом тестя. Старик побледнел и затрясся от гнева, когда услышал просьбу Игнатия, и самая грубая брань н побои посыпались на бедного племянника.

– Как, щенок! – кричал рассвирепевший скряга, – разве для того я тебя выкормил, чтобы отдать нищим для работы! Вижу, что они, мошенники, подбили тебя!

– Бога ради, родимый дядюшка, – вскричала Ненила, бросившись к нему в ноги, – не браните моего батюшки и матушки; они ни в чем не виновны перед тобою! Я одна всему виновата!

– Прочь от меня, змея! – завопил неистовый старик, пнув ее ногою.

– Не смей бить моей жены! – вскричал пришедший в бешенство Игнатий, – Довольно и того с тебя, что надо мной тешишься!

– Так до этого дошло! – зашипел змеиным голосом дядя. – Будешь же ты меня помнить.

Озлившийся старик схватил шляпу, и опрометью кинулся к управляющему.

Управляющий был иностранец, прозвания не помню, разъевшийся на русском хлебе так что страх, толстый и дебелый Карл Карлыч, был истинный слон на воеводстве: он выдавал себя за прозорливого, хотя не видел далее своего красного носа, и у него первый, кто приходил с жалобою, был всегда прав, особенно если правоту подкреплял ассигнациею. У нас на Руси, есть предрассудок, будто иностранцы не берут взяток. Все народы берут, что можно взять. Привозный Карл Карлыч любил взятки не хуже наших доморощенных Иванычей, Сидорычей и Карпычей.

Было, однако ж, время, когда Карл Карлыч не мог употреблять во зло своей власти: тогда имение находилось в руках доброго и умного владельца, который большую часть года сам жил в поместье, лично входил в житье и бытье своих крестьян, видел их избыток и нужду, пороки и добродетели, и узнал почти каждого крестьянина поименно. Добрые крестьяне называли его, от чистого сердца своим отцом, и рыдали как дети, относя его в могилу, тем более, что не видели пути в его молодом сыне, которому они должны были достаться.

Молодой сын, только что возвратившийся из-за границы, получил там такое образование, какое получали многие лет десять тому назад: слова «свобода, человечество, филантропия», не сходили с его языка, а руки каждый день беспутно сорили ударами и заемными деньгами. Я никогда не видал людей с хвостами, о которых пишет Плиний, но я уверен, что «русский либерал» собственно значит то же что «человек с хвостом». Слава тебе, Господи, что эта порода перевелась несколько у нас, на Руси! Само собою разумеется, что молодой либерал, проводя жизнь посреди мотов и красавиц, ни одним глазом не заглядывал в свое имение; что ему и в ум не приходило поддержать прекрасные распоряжения своего отца, и что он ни разу не подумал, в каком положении находятся его крестьяне. До того ли ему было? На плечах его лежали ужасные хлопоты о благосостоянии государства, и он страх боялся, чтобы государство не пало, если он не поддержит его с бокалом шампанского в руках, толкуя, полусонный п полупьяный, о вещах, в которых ни он, ни его приятели, не знали ни бельмеса. Извините этот монголизм в речи о либеральных идеях. Он как-то очень к лицу моему герою.

Между тем как «человек девятнадцатого века» хлопотал о разных образах правления, почтенный Карл Карлыч, освободившись от всякого присмотра, рассудил за благо ввести в его имении правительство собственного своего изобретения: он судил и рядил крестьян, как умел, и обирал, как хотел.

Дядя Игнатия, залепив сперва мысленное око Карла Карлыча двадцатипятирублевою ассигнациею, упал потом к нему в ноги, и слезно жаловался, что племянник вышел у него из послушания; что, пьяный, бросился на него с топором, когда он по родству хотел было поучить его уму-разуму, и что одно средство его исправить, – послать на господскую фабрику, которая была от деревни верст за сто и наполнена выбором негодяев из всего имения.

Слон на воеводстве, выслушав жалобу с величайшею важностью, погладил себя по брюху, нахмурил чело, как бы погрузившись в глубокое размышление, и наконец произнес великое слово, которым решалась судьба крестьян: «Карашо!»

Ненила, узнав о судьбе мужа, едва не лишилась рассудка: она валялась в ногах дяди, умоляла, заклинала его простить Игнатия, который легко-де может развратиться на фабрике и забыть ее между худыми людьми; что тогда не только она лишится мужа, но и дитя, которым она беременна, может потерять отца, остаться сиротою; что Господь сам прощает грешников, и велит делать то же людям.

Ненила сказала все, что может сказать простая женщина в минуту страсти, которая одна придаёт людям истинное красноречие: ничто не тронуло жестокого дяди. Ненила в отчаянии бросилась к управляющему; но Карл Карлыч смотрел на русского простолюдина, как на зверя, не предполагая в нем никакого нравственного чувства: Ненилу прогнали с угрозою наказанием, если явится в другой раз. Бедная женщина отсюда кинулась к мирской избе, но мужа там уже не было: по настоянию дяди, которому староста был кум и друг, Игнатия уже увезли, не позволив ему проститься с женою. Ненила была как бы поражена громом: все в голове ее перемешалось; она не понимала, что с нею сделалось и что делается; она не знала, и куда идет, и чего хочет. Перед нею очутился берег, и гладкая поверхность реки, в которой, казалось, было так спокойно, так безмятежно, манила ее в свои недра, обольщала ее успокоением взволнованного сердца, утолением муки, растерзавшей весь ее состав. В подобные минуты не бывает места ни рассудку, ни совести; человек хочет избавиться и убежать от самого себя. Несколько шагов могли спасти Ненилу навсегда от ее лютых страданий: искушение было ужасное! Она остановилась в раздумье, и почти уже готова была сделать последний шаг, как ударил колокол к вечерне: душа ее пробудилась; дрожь пробежала по членам; опомнившись, начала она, в ужасе, креститься, и опрометью, как бы кто гнался за нею из реки, побежала прямо в церковь.

Священник той церкви был добрый старец, не с блестящими познаниями, но с здравым умом и прекрасным христианским сердцем; один из тех добрых наших пастырей, которые увлекают сердца не искусственным красноречием, а простым словом, выходящим прямо из души, полной Бога. Храм был почти пуст, потому что крестьяне в это время еще не окончили дневных работ. Посреди глубокой тишины храма, каждое слово священника было слышимо ясно. Ненила пожирала слухом и сердцем его молитвы, и в них искала утешения в муке, которой люди не хотели помочь. Священник, после вечерен, читал канон Божьей Матери. Ненила, бледная, полумертвая, стояла перед образом Ее, и долго не могла собрать своих мыслей. Но когда священник, с глубоким внутренним чувством произнес превосходную песнь – «Молитву пролию ко Господу, и Тому возвещу печали моя», слезы ручьями ринулись из глаз Ненилы; она горько зарыдала, так, что священник обратил па нее невольно внимание. Священник знал ее с детства, даже крестил ее.

– Что с тобою сделалось? – спросил он ее, по окончании службы.

Ненила, в горьких слезах, раз сказала ему свое несчастие, не утаив и того, что чуть не лишила себя жизни.

– Боже тебя сохрани от этого страшного греха! – с ужасом сказал священник.

Он коротко и просто изъяснил ей, что страданиями здешней жизни покупают будущее блаженство, и что смиренное терпение в бедствиях и преданность Богу суть главные обязанности христианина.

– Терпи, – говорил добрый старец, сам тронутый до слез ее страданием: переноси, молись; возложи печаль твою на Господа: Он утешит, если не здесь, так там!

Ей казалось, что она слышала голос ангела утешителя, и все сказанное умным и добрым пастырем глубоко запало в ее сердце.

Священник не только словом, но и делом хотел было помочь своей духовной дочери; но посредство его не имело успеха у Карла Карлыча.

Прошло четыре года, как Ненила была без мужа: только изредка приезжал он домой. В эти четыре года родились у ней две дочери. Между тем дядя столько делал ей притеснений, поступал с ней так жестоко и бесчеловечно, что трудно было бы поверить, если бы рассказ мой принадлежал к разряду повестей и былей. Не только она не смела садиться с ним за стол и браться за что-нибудь, кроме чёрствого хлеба, но даже не могла перейти от дверей к переднему углу и должна была с детьми вечно жаться у печки. «Вот твое место, змея! – говорил злой дядя: далее не шагу не смей!» Ненила плакала, и повиновалась. Вместе с тем самые трудные работы были навалены на бедную жертву. Она не имела покоя ни днем, ни ночью. Тяжкие труды и горести крушили ее и заставили состариться прежде времени; вместе со здоровьем улетела и красота. Особенно тягостна была ей необходимость покидать детей, уходя на полевые работы.

Однажды, Ненила, отходя на поле, чувствовала особенное беспокойство, и при прощании с детьми, сама, не зная отчего, горько заплакала; она почти не могла оторваться от них; она несколько раз возвращалась назад, и наконец решилась было сказать дяде, что она больна, но свирепый взгляд его остановил ее; слова замерли на губах. Надобно было превозмочь себя, – и она перекрестила детей, и пошла на поле, прижав рукою сердце, которое билось как подстреленная голубица.

Предчувствие не обмануло нежного сердца матери. В самый полдень, когда знойное июльское солнце, подернутое туманом продолжительной засухи, рисовалось в серой атмосфере раскаленным ядром, черный дым повалил в стороне селения. В это время утомленные поселяне отдыхали; не отдыхала одна Ненила, все думая о детях, и ома первая увидела дым.

– Пожар! пожар! – закричала она. – Дядюшка, отпусти меня: я боюсь за детей!

– Одни ли твои дети там, – прохрипел старик, – Небось, змеиное семя прежде других не сгинет.

– Дядюшка, будь отец родной, умилосердись надо мною! – вопила в страхе Ненила. Отпусти меня!

Дым становился гуще и гуще; вдруг вспыхнуло пламя, и подувший ветер стал доносить звуки набата. Крестьяне вскочили на ноги. Ненила не могла уже более терпеть, и, не дожидаясь позволения, бросилась опрометью к деревне.

Не берусь описывать, «то чувствовало сердце матери, когда она увидела, что дом, в котором остались ее дети, был обвит пламенем, и что старшая девочка бегает в страхе по избе, крича: «Маменька! маменька!» Сказывают, что тигрица, которой нельзя упрекнуть в нежности сердца, бросается на копья, чтобы спасти своих детей. Я слыхал, что горлица кружится над охотником, унесшим ее птенцов, и уже не дорожит жизнью, которой прелесть похищена у нее вместе с детьми. Что же должно чувствовать в подобном случае матернее сердце существа разумного? Все ужасы ада, все бесчисленные его муки, слились в один ужас и одно мучение, в этом сердце, которого напряженные любовью фибры звонко дрожали от потрясений крика погибающих детей. Миллион гремящих бурь, рев тысячи океанов – ничто в сравнение с этим слабым и бесполезным воплем: «маменька! маменька!» Ненила, в отчаянии и в исступлении, бросилась по горящему крыльцу к дверям, но упавшая крылечная кровля не позволила их отпереть. Не понимая, не чувствуя своего положения, слыша только, отражающиеся в груди страшные вопли детей, она продолжала тщетные усилия, пока на ней самой вспыхнуло платье. Ее взяли уже без памяти.

В продолжение этого, голос ребенка постепенно ослабевал, а пламя начало проникать сквозь потолок в избу. Крестьяне стояли в страхе; никто не решался кинуться на явную смерть. Все молчали и трепетали...

– Спасу! – вдруг вскричал отставной солдат, бывший среди них, – Во что бы то ни стало, спасу! Ретивое не терпит! Благослови, Господи... По-суворовски! Раз, два, три!..

С третьим разом солдат вышибив окошко, был уже в избе. Старший ребенок, задыхаясь, лежал на полу; младшего нельзя было в дыму отыскать. Благородный воин схватил первого, и только хотел с ним броситься назад, как потолок рухнул, и общий болезный вопль раздался в народе: «Погиб!» Но провидение восхотело спасти великодушного, и спасло. Балка, перегоравшая с одного конца, стала наискось на пол, и поддержала потолок. Солдат сперва было оробел, при виде падающих бревен, но тотчас оправился, и среди тучи искр появился в окошке. «Жив! жив!» радостно воскликнул народ. Так же скоро как были произнесены эти слова, лихой солдат выпрыгнул из окошка с дитятем, и посадил его к ногам матери. «Ай да, молодец! Ай да разудалая голова!» слышались крики со всех сторон.

Ребенок, отдохнувши у ног матери, начал ее будить ручонками, и с плачем повторял: «Маменька! маменька!» этот роковой крик вывел ее из забвения. Она вздрогнула, с ужасом раскрыла глаза, и, казалось, не верила, что видит дочь свою живую.

– Это ты, Маша?

– Я, маменька!

– Где же Сашенька!

– Она там осталась!

– О, Царь небесный!

Бедная мать опять упала без чувств. Священник, бывший при этом происшествии, наблюдал за нею; он велел перенести ее к себе в дом, и когда, после многих усилий успели привести ее в чувство, не мог без удивления видеть, с каким вниманием Ненила слушала его увещания, к с какою преданностью воле Божией переносила свое ужасное горе. «Так, отец святой! – говорила она, стараясь удержать слезы, – верю, что все от Господа, и Господь милостив: авось и взмилуется надо мною! Неужто я никогда не буду счастлива?»

Заметим, что Ненила произносила эти слова почти при всяком новом несчастии, и всегда старалась сохранять вид некоторой веселости, хотя на глазах ее сверкали слезы.

После пожара, Ненила решилась оставить семейство дяди, потому что видела в нем виновника смерти дочери. Злой старик пришёл в бешенство: он вытолкал ее с ребенком из дому, п почти ничего не дал из мужниного имения. Напрасно отец Ненилы ходил к писарю, старосте, управляющему: писарь и староста были запоены, а управляющий задарен. Карл Карлыч изволил приказать прогнать его из дому в толчки. При беспутстве барина, жаловаться было некому. Да если б она и проникла до него, – он бы, наверное, велел наказать ее за дерзость. На эти вещи он был либерал!

Ненила, полунагая, полуизувеченная, не столько думала о своей бедности, сколько о судьбе мужа, на счет которого опасения ее начинали сбываться; срок до которого послан он был на фабрику, давно прошел, но жена напрасно ждала его домой и надеялась жить с ним, как живут добрые люди: он не возвращался, не радел о доме, не платил податей. Игнатий, с развратными товарищами, сделался и сам развратником н негодяем. Ничто, однако ж, не могло отвратить от него Ненилы: она любила его по-прежнему, и без него не могла быть счастливою; она всячески старалась исправить его – кроткими укоризнами, усильными просьбами; оправдывала его перед отцом и матерью; молилась за него каждую ночь с горькими слезами пред образом Богоматери. Между тем готовилось ей новое, более жестокое горе.

Ненила, за недоимку на муже, по милости Карла Карлыча, лишилась дочери, которая составляла единственное ее утешение и отраду в бедности и горе: ее взяли на фабрику, чтобы она заработала долг отца. Одни только матери могут живо представить себе положение этой несчастной, которая не опомнилась еще от потери одного дитяти, и лишилась уже другого. Отчаяние снова готово было овладеть ее душою, но мудрые советы священника были в ее памяти, и, предавал себя Богу, она решилась, идти в город, чтобы поискать средства помочь своему несчастно.

Усталая, полуголодная, не осушавшая слез, Ненила шла в город, а город сам шел к ней навстречу: тогда был один из тех исторических праздников, которые дает добрый русский царь своему доброму народу. Тысячи шли, ехали и плыли. Всевозможные экипажи, сухопутные и водяные, были приведены в движение, – кареты, коляски, дрожки, колымаги, повозки, телеги, фуры, рыбацкие лодки, ялботы, катера, пароходы. Все, что только имело у себя в кармане лишний рубль, и в жизни один день свободный, шло, ехало, ползло, торопилось, спешило, обходило, обгоняло, гнало, давило и мяло. На всех лицах были написаны – удовольствие, радость, надежда. День был прекрасный. Люди и природа равно были веселы, радостны, исполнены наслаждения и утехи… И посреди этого всеобщего празднества, этого всеобщего веселья, тащилось бедное, изнуренное существо с перегоревшим от горести сердцем, с растерзанною душою, – шла мать, у которой отняли ребенка. Когда в такой день, с веселым лицом, с самодовольною улыбкою, развалившись в коляске с молоденькой женою, летите как стрела на лихой четверке по шумному шоссе и встречаете бедную женщину, идущую в город, подумайте, ради Бога, о разнице тех чувств, которыми исполнены сами, и тех, которые давят грудь ее, и дайте ей милостыню! Ведь это ужас! Несчастная Ненила глубоко почувствовала эту разницу. Она заплакала при виде этой бесчувственной радости, которая засыпала ей глаза пылью, оглушила ее хохотом, чуть не раздавила, и умчалась далее. Ноги у ней подкосились. Она упала на траву, и долго не могла собраться с силами.

По приходе в город, Ненила нашла место, но место бедное, у бедного чиновника. Хотя она отказывала себе во всем, хотя каждую копейку берегла как свою душу, однако ж долго не могла скопить потребной суммы. Сверх того, она получила печальную весть, что ее отец лишился ног и мать старуха осталась без всякой помощи. Ненила не знала, что делать: она любила дочь, но не могла оставить и родителей. К пущему ее горю, развратившийся муж также требовал от нее денег. Ненила с необыкновенным мужеством и терпением постоянно приносила себя в жертву за свое семейство. Нельзя было знать ее, не изумляясь твердости ее характера и возвышенности души. Тут не было ничего притворного, потому что тут не было образованности. Два года прожила она в этом доме, и никогда ни какое предосудительное чувство не было ею обнаружено; никогда гнев не показывался на ее лице; никогда неприличное слово не выходило из ее рта; никто не слыхал, чтобы хотя малейший ропот на судьбу вырвался из ее страждущей груди. День проводила она в трудах; ночью, когда все засыпали, тихонько вставала и молилась.

Подходило время, когда Ненила могла уже иметь достаточную сумму для выкупа дочери: она начала радоваться, воображая свидание с нею; начинала изъявлять некоторое нетерпение. Оставался месяц, много два. Но Бог не судил в этой жизни радоваться Нениле!

Сестра ее, неожиданно прибежавшая в город, принесла ей известие, что ее муж, по проискам дяди, схвачен н привезен к сдаче в рекруты. Муж, хотя развращенный, хотя совершенно почти забывший ее, хотя вспоминавший об ней только тогда, когда ему нужны были деньги, но все-таки был муж, отец ее детей, человек, которого она любила с молодых лет, и который не переставал быть для неё дороже всего на свете, после родителей и Бога.

Чиновник, у которого жила Ненила, был тронут до глубины души ее страданием, и хотя не надеялся ей помочь, не имея ни связей, ни денег, но решился действовать, как только было возможно. Он был из числа тех чудаков, которые в сорок лет не выучиваются миру, верят в добродетель, и думают, что и другие также горячо примут участие в том, что тронуло их слабое сердце.

Имение «человека девятнадцатого столетия», как само собою разумеется, взято было в Опеку.

Чиновник, принявший участие в Нениле, отправился ко вновь назначенному опекуну, и в уме своем приготовил самую сильную тираду, чтобы поразить разом его душу. Он просил его остановить сдачу Игнатия в рекруты. Один вид этого опекуна уже охолодил бы адвоката Ненилы и заморозил его пламенную речь при самом рождении; но опекун объявил ему решительно, что он не может ничего сделать в пользу этого человека, потому что самое поведение Игнатия требует, чтобы он был удален из имения и служил примером другим.

Судьба преследовала эту благородную женщину! Тогда как все крестьяне ее деревни благословляли попечительность власти, которая спасла их от разорения, та самая попечительность должна была нанести ее сердцу жесточайшей удар.

Ненила между тем с ужасом ждала у дверей Казенной Палаты решения своей судьбы, дрожащая и бледная как полотно. Несколько раз уже отворялись двери: все еще не он! «Господи, Боже мой! – повторяла она с трепетом: что будет?» Жгучая горесть иссушила у ней даже самый источнике слез. Она страдала и не могла плакать. Вокруг нее рыдали многие жены, дети, матери, потому что, как ни бывает иногда рассудок уверен в необходимости и даже святости приносимой жертвы, но сердце все не может скоро примириться с мыслью о разлуке с тем, что оно привыкло любить. Рыдания и слезы суть уже признак, что сердце начинает облегчаться, что гроза уже проносится, хотя и свирепствует еще буря. Но сухое, томительное, безмолвное и мрачное ожидание беды, – вот самое страшное, самое мучительное состояние сердца! Ненила выпила чащу горести до последней капли.

Прошел час, другой, третий: это были веки, в которых сердце ее горело на костре, рвалось на части, и умирало каждое мгновение. Два роковые слова, «лоб» и «затылок», беспрерывно раздавались по лестнице, как голос трубы небесной, возвещая жизнь и смерть. Наконец и Ненила услышала: «затылок!» и едва не умерла от радости. Первое движение ее было молитва. «Слава тебе, Господи!» Сам муж ее был рад без памяти, и давно так ласково, так дружно не говаривал с нею, как в эту минуту. Она обливалась слезами. В воображении ее воскресло минувшее, и предавшись вполне радости и надежде, она едва могла говорить, рыдая: «Друг мой любезный! Авось батюшка, Царь Небесный, и нам даст, что станем жить не хуже других. Теперь всего скорее нам надобно выкупить Машеньку. Я чай, дитя мое там с тоски иссохло. Ах, я и вспомнить-то об ней не могу!Вот возьми, Игнатий Кирилович, все, что я успела скопить, и пожалуйста, съезди проворнее на фабрику, выручи ее оттуда, мою сердечную: да не истрать же этих денег, ради самого Господа! Не то я умру с горя; мне уже не перенести будет этого».

Муж с клятвою уверил ее, что исполнит ее просьбу. Она еще раз горячо обняла его. «Прости, прости! Игнатий Кирилович! – повторяла она, заливаясь слезами, – может быть, я уже не увижу тебя: как будто сердце это говорит мне!»

Сердце редко обманывает: оно прозорливее ума, мы видели, что оно никогда не обманывало этой злополучной, когда дело шло о несчастии.

С часу на час ждала она известия от мужа и возвращения дочери, но известие не приходило. Ненила начинала уже беспокоиться, и, несмотря на то, всякую свободную минуту употребляя на приготовление приданого сестре, которая в это время была просватана. Свадьба сестры также была причиною печали для Ненилы: ей не хотелось, чтобы сестра ее была снаряжена, как говорила она, хуже людей, а между тем родители ее были и бедные и больные старики.

Она отдала сестре последнее, что имела, и всякой лоскуток, всякую тряпку, попадавшуюся к ней в руки, старалась на что-нибудь употребить для сестры.

С каким трудом, с какою любовью она лепила на лоскут старого камлота брошенные листочки фольги, чтобы сшить для сестры нарядный повойник! Неужели этот старый лоскут и эти брошенные листки светящейся меди не превратятся когда-нибудь в великолепные цветы радуги, чтобы украсить добродетель в области бессмертия?

Между тем как в сердце Ненилы толпились горести и заботы о дочери, о муже, о сестре, о родителях, прошли, или лучше сказать, протащились, как больные, несколько месяцев: жестокое время летит как стрела, когда человек наслаждается жизнью; он хотел бы остановить ее быстрое стремление, и не может; но когда беды тяготеют над сердцем, когда оно желало бы скорее пройти поприще скорби, тут время останавливается, прирастает к земле, каменеет: оно неподвижный утес, с которого каплют на сердце минута за минутой, отравленный ядом печали, оно памятник вашему несчастию.

Наступила весна. Известие все еще не приходило; но опасения Ненилы достигли уже высшей степени: ее мучила и судьба дочери, и едва ли не более, положение мужа, о которому стали доходить до нее самые худые вести. Она не могла более оставаться в городе. Пошла.

Смотрите, какие великолепные палаты настроены на этой дороге, по которой идет печальная и бедная мать и жена! Не читаете ли на них таинственных надписей, что первые владельцы, которые выстроили их для своего наслаждения и гордости, давным-давно отжили в них, и перешли на иные квартиры, гораздо меньшие: теперь живут здесь новые хозяева; снова гордятся ими, снова твердят в пылу тщеславия – «Моя собственность!» и в свою очередь должны будут оставить эту неприкосновенную собственность; наступит пора третьих, четвертых, пятых…

Эти великолепные чертоги, эти жилища, украшенные всеми атрибутами роскоши и богатства, суть только мавзолеи мелькающих поколений, только печальные скалы, на которых минуту останавливаются люди, уносимые волною вечности!

Великий Боже, из чего мы тут бьемся! Смерть окружает нас со всех сторон: она уже похитила у нас все минувшее, и, едва касаемся будущего, она вырывает его как алчный заимодавец и откидывает мгновенно в массу прошедшего. Секира ее над нами уже занесена. Посреди разрушения, темноты и неизвестности, одна святая религия подает нам руку помощи, зажигает светильник, озаряющий для нас бездну жизни: от его луча все темное и мрачное делается ясно и светло, и тогда смерть уже не «трепет естества и страх», но тихий ангел, мирно закрывающий отягчённые слезами вежды страдальца.

Этот ангел пролетел уже над головою нашей страдалицы, и ветер его траурных крыльев освежил ее измученное сердце.

Ненила, узнав еще в дороге, что муж ее не только промотал деньги и не возвратил дочери, но и сам попал в важное преступление, не могла уже перенести этой убийственной вести, и почувствовала ужасную боль в груди. Едва дошла она до деревни, еще хотела помогать старухе матери в работе, еще думала похлопотать о сестре, как силы ее оставили. То были уже последние усилия доброй ее души: смерть начала уже ею овладевать. Три дня только, по приходе домой, была она на ногах, и то полумертвая.

«Ах! родимая матушка! – говорила она, без слез, потому что плакать уже не могла, – не жилица я больше на белом свете! Тут, – показывала она на сердце, – тут палит словно пламенем, словно щипцами жмет сердце, и рвёт его на куски». На третий день она слегла в постель. Боль увеличилась. Больная не могла сомкнуть глаз ни на минуту; сделался несносный жар; антонов огонь охватил всю внутренность. Ненила все еще думала не о себе, но о дочери, о муже; их звала она к себе в минуты забвения и бреда; их имена были беспрестанно на ее языке. Каково же было ей еще узнать, что негодяй муж велел сказать ей самые обидные слова? Сестра имела неосторожность пересказать их больной: мучения увеличились. Больная ни малейшего ропота не произнесла против мужа; однако ж, с той поры, больше уже не говорила об нем, и стала приготовляться к смерти; каялась в своих грехах, и собственно только себе приписывала несчастие своих родителей, своих детей и их отца; сказала, в чем ее положить; просила поминать ее в молитвах, и исполнив весь священный обряд христианина, наконец, отошла из этой юдоли страдания. Смерть ее была самая тихая: она заснула, как засыпает младенец. Священник, некогда принявшей ее из колыбели, проводил ее на могилу, и не мог удержаться от слез, когда молился, чтобы Господь успокоил ее дух там, где нет болезни и воздыхания, но жизнь бесконечная!

1835


Иван Тимофеевич Калашников