Режим чтения

Продается медвежья шкура

Раньше начало почти сразу же переходило в конец. В таких случаях продолжение следует редко: выстрел убивает продолжение вместе со зверем. А для этого нужны десятые доли секунды, чтобы нажать на спуск, почувствовать удар в плечо, а потом медленно, снова держа палец на спуске, идти к вздрагивающей, словно рыдающей туше.

Василий был хоть и не старый, но опытный медве­жатник. У охотников свое разделение ремесла: одни как бы специально рождены, чтобы бить соболя, дру­гие белку, третьи волков. Василий мог делать все, но это все не доставляло ему большого удовольствия: у него был свой талант, талант медвежатника, который, казалось, долго искал для себя подходящую кандида­туру и наконец-то ее нашел.

Схватка с медведем была для него пиром. Когда он подходил к берлоге и видел закуржавевший от медвежьего дыхания снег, он садился за стол, устав­ленный многочисленными бутылками и тарелками. Потирая руки, он наливал себе рюмку вина, неболь­шую рюмку вина, чтобы только согреться.

Берлога молчала. Можно было бы перегородить вход в нее крест-накрест двумя березовыми жердями, а потом спокойно, почти ничем не рискуя, убить мед­ведя в его собственном логове, но это означало бы пить с завязанными глазами, не зная, что ты пьешь, и не испытать при этом никакого удовольствия. Он находил жердь и засовывал ее в берлогу, чтобы раз­будить и поднять зверя. Перед ним были десятки бу­тылок, и он выбирал, из которой налить в свою рюмку. Из берлоги вырывался рев, словно вся она, как от взрыва, рушилась, и почти сразу же выскакивал разъяренный медведь. Там, за столом, он решительно наливал себе водки, тотчас же выпивал ее, и у него перехватывало дыхание.

У него перехватывало дыхание, он отступал на два, на три шага и нажимал на спуск. Потом он нажимал еще, если это было необходимо, словно сразу же вы­пивал вторую рюмку водки. Он всегда ходил с тозовкой, чтобы было легче, а значит, почти всегда риско­вал – всякий раз ему только-только хватало денег, чтобы там, за столом, расплатиться за пир.

От водки слегка кружилась голова. Он не позволял себе пить много – это было бы опасно. Осторожно он подходил к туше медведя и искал то место, которое намечал мушкой. Пули ложились точно. Довольный, он долго топтался вокруг убитого зверя и только по­том, когда опьянение проходило, снимал с него шку­ру. Шкуры он продавал туристам, причем любил рас­сказывать, как ему достался медведь, чтобы тури­сты не просто топтали шкуры в своих городских квартирах, но и относились к ним с должным ува­жением.

Он был хороший медвежатник, и начало схватки со зверем почти сразу же переходило в конец. Но на этот раз начало было только началом, за которым по­следовало долгое и опасное продолжение. Он не хотел его – оно сбылось само и развивалось помимо его во­ли. Он ничего не мог в нем изменить.

В ту зиму Василий работал пастухом в оленьем ста­де, которое стояло за сорок километров от поселка. Триста оленей, три пастуха, небольшое зимовье для пастухов, тайга для оленей и зима для тех и других. Раз в месяц кто-нибудь из пастухов ездил в поселок за продуктами, олени выбивали мох из-под снега, а зиму, это бесконечно белое время, нельзя ни обой­ти, ни объехать. Ее ветры и снега, как часовая и ми­нутная стрелки, следовали друг за другом, то сходясь, то снова расходясь над норами – едва заметными цифрами на белом циферблате. Зимние дни казались километрами трудного перевала, у которого Новый год только вершина.

Перед Новым годом собака привела Василия к берлоге. Как и обычно – он отогнал собаку – выбрал жердь – разбудил и выгнал зверя из берлоги – вы­стрелил – все шло как и обычно.

Он осторожно шел к убитому зверю, когда сзади, совсем близко, его оглушил рев. Оборачиваясь, он уже нажал на спуск, и выстрел прозвучал прежде, чем мушка появилась на своем месте. Медведь, выскочив­ший из берлоги, споткнулся, и Василий выстрелил снова, и снова не так, как надо. Зверь поднялся на дыбы, и Василий успел заметить на его груди боль­шое белое пятно – последнее, что могло бы остаться в его памяти. И тут случилось непонятное. Медведь перестал быть медведем: он вдруг прыгнул в сторону и, круша хрупкий зимний кустарник, распахивая бе­лой грудью снег, бросился бежать. Собака метнулась за ним, но, видно, и собака поняла, что нельзя судьбу испытывать дважды, и сразу же вернулась. Василий стоял все в той же неестественной позе, которую он принял, приготовившись к прыжку медведя, казалось, мгновенье растянулось, но вот-вот оно может оборвать­ся, и тогда прыжок состоится. Потом он выпрямился и подошел к убитому медведю – к трем страничкам истории, которую он знал наизусть. Зверь лежал, под­ложив под голову переднюю лапу, как в детской кино­картине, чтобы ребятишки могли посмеяться. Это бы­ла медведица.

Потом ему не один раз говорили: «Это из-за медве­дицы. Если бы не она, на этом бы все и кончилось. А сейчас видишь, как получается».

Он шел в зимовье, и случившееся представлялось ему теперь клочьями чего-то непонятного и странно­го – клочья висели перед его глазами, мешая идти, и он никак не мог их убрать. Белая грудь, нависшая над его головой, – почему белая? Откуда в Саянах пятнистый медведь? Выстрел, снова выстрел – как случилось, что ни один из них не достиг цели? Последнее мгновение в его жизни, и вдруг медведь пры­гнет в сторону, и последнее мгновение, как мыльный пузырь, превращается в брызги, за которыми время снова начинает свой ровный, постоянный ход, приняв его в свои владения, в которых бывает день и ночь, зима и лето, а год состоит из двенадцати месяцев. Произошло чудо, и это было странным, потому что жизнь далеко уже не пользуется чудесами и ста­рается как можно реже пользоваться случайностя­ми, чтобы не подавать на них человеку никакой надежды.

Была тишина – белая с еловыми иголками на сне­гу, с добрыми деревьями, осторожно державшими на своих ветвях снег, словно хлеб-соль, с просторным зим­ним благополучием; с одинаково безмолвными подъемами и спусками и все вместе это казалось един­ственно важным, гораздо важнее случившегося. Васи­лий шел и постепенно успокаивался, а потом увидел дым над зимовьем, тоже белесый, под цвет зимы, ко­торый поднимался и гас в вышине, и подумал, что его возвращение в спокойную, размеренную жизнь со­стоялось.

Через неделю какой-то шатун задрал оленя.

Это мой, – сказал Василий пастухам. – Боль­ше некому.

Он не выдержал и поехал на место, чтобы посмот­реть, как это случилось. Выпавший за ночь снег зава­лил все следы, и теперь уже ничто не говорило о ра­зыгравшейся здесь трагедии. Он постоял, словно ожи­дая, не явятся ли свидетели, но их не было, и он решил возвращаться.

И вдруг его глаза, повинуясь какой-то посторонней силе, повернулись вправо и застыли. Это был он. Сна­чала Василий увидел его белую грудь, поднятую над белым снегом, потом встретился с его прищуренными, злыми глазами, глазами врага, объявившего ему войну.

Василия удивило и испугало спокойствие зверя. Он привык к реву, ярости, нетерпеливым прыжкам, кото­рые обрывала пуля, и сам он в таких случаях был спокоен и собран. Но этот медведь уже знал о суще­ствовании пули и не торопился. Он не хотел делать первого шага.

Олень, хрипя, рвал из рук Василия поводок и тя­нул его вниз, к тропе. Он отступил вслед за оленем на два шага и снял тозовку. Медведь приготовился. Ва­силий не выстрелил: впервые в жизни он не поверил тозовке, она вдруг показалась ему всего лишь детской игрушкой. Олень тянул его все дальше к тропе, и он отступил еще на три шага. Он пятился и считал ша­ги – пять, шесть, семь, десять, двадцать... Потом по­бежал.

Недалеко от зимовья он остановился и огля­нулся. Медведь стоял на склоне горы и следил за ним.

У Василия было странное чувство: будто он впу­стил постороннего человека погреться, а тот взял да и выгнал его самого...

У него было более чем странное чувство: будто он забыл сказать самому себе, куда он ушел и что с ним сталось...

Раньше он не знал, что такое страх, ему казалось, что это что-то близкое к лени – человеку не хочется делать то-то и то-то, и он придумывает для себя всякие отговорки. Но сейчас он чувствовал на себе посторон­нее действие, чуждое всему, что в нем было, – он впустил постороннего человека погреться, а тот взял да и выгнал его самого. Там, наедине с медведем, он искал в себе силы, способные уничтожить страх, но их не было, словно и его самого уже не было – он за­был сказать самому себе, куда он ушел и что с ним сталось.

Ему не хотелось ни разговаривать, ни ходить – все казалось неискренним, даже шаги.

Прошло несколько дней – однажды ночью он вы­шел к больному оленю, который лежал в загоне и за которым пастухи ухаживали по очереди. Ночь была холодная, даже собаки забрались в зимовье – так получилось, что медведь подошел совсем близко.

Он прыгнул на Василия откуда-то сбоку, наверное, из своей засады, в которой он его ждал. Падая, Васи­лий закричал, а потом ему казалось, что он кричит беспрестанно, но вдруг наступило утро, в котором со всеми остальными был и он. Это показалось ему опять удивительным, и он, слушая рассказ пастухов о том, кок на крик выскочили собаки и спасли его, думал о чудесах, которые потому и называются чудесами, что позволяют человеку выйти из опасности живым.

Медведь помял его не сильно. Но сам медведь ушел. Теперь уже не оставалось никаких сомнений, что он преследует его, Василия. Роли переменились: на этот раз не человек охотился за зверем, а зверь охо­тился за человеком. Все привычное становилось для Василия непривычным – те же тропы, та же тайга, но сам он был теперь в положении преследуемого, и они изменили к нему оное отношение. Они каза­лись чужими и подозрительными. Они были против него.

Василий спрятал тозовку, которой он больше не доверял, и стал ходить только с карабином.

Однажды он со стыдом обнаружил, что идет с карабином за водой, – до речки было всего каких-нибудь двадцать шагов. Он остановился и стал вспоминать, когда он мог взять с собой оружие, но так и не вспом­нил: это было мгновение, вышедшее из-под его контро­ля, это мгновение контролировал страх. Василий выру­гался и отнес карабин в зимовье.

В другой раз ему почудилось, что за ним кто-то идет. Он пошел дальше, и снова за спиной ему по­слышались шаги. Они сопровождали его до самого зимовья.

Когда собаки кого-нибудь облаивали, он ежился: не медведь ли это?

Делимость времени он стал воспринимать как не­приятность: в каждом часе шестьдесят минут, в каж­дой минуте шестьдесят секунд, всего-навсего шестьдесят мгновений, и каждое из этих мгновений могло быть последним. А если хоть на одно мгновение опоз­дает чудо, спасшее его уже дважды, оно окажется не­действительным. Он не знал, надо ли рассчитывать на те часы, которые наступят завтра. Потом ему казалось, что не стоит обращать на все внимание и что пусть бу­дет так, как будет. Зачем ему коллекционировать часы, месяцы, годы? Никогда человека не примиришь с возрастом, они вечно враждуют – и в детстве, и в ста­рости – в детстве от недостатка лет, в старости от избытка. И, даже если наступает мир, он неустойчив, потому что это время балансирования между дет­ством и старостью, между «будет» и «было», между надеждами и воспоминаниями.

Он успокаивался, но ненадолго. Потом опять нака­тывались страхи, и все в нем ломалось, вся крепость, построенная накануне, рушилась, и он, посрамлен­ный, ходил среди ее развалин, отыскивая остатки сво­ей китайской стены.

По ночам неистово лаяли собаки, и он представ­лял, как медведь издали с тоской смотрит на свет зи­мовья.

Как-то среди бела дня Василий увидел его все на том же склоне горы: медведь, нацеливаясь на него, вытянул морду, похожую на ствол старинной пушки.

Василий решил уехать. Он устал от страха и тревог, от необходимости подавлять их усилием воли – не один раз, выходя из зимовья, он чувствовал себя жертвой, которую выманивают для расправы. Лучше уйти отсюда, и тогда все станет на свои места, все, что расшаталось и расстроилось, войдет в свою привыч­ную колею. Глупо же, в самом деле, подчиниться воле зверя – кто кого? – и больному, без уверенности и сил, лезть на рожон.

Он уехал рано утром и вечером был в поселке. Председатель слушал его и молчал. Василию каза­лось, что тот ничему не верит.

С пятном, говоришь? – переспросил председа­тель. – Я слышал, с пятнами в Гималаях есть. Отку­да он здесь взялся? А из-за медведицы он мог за то­бой ходить, мог. Ишь, отомстить задумал. – Он рас­смеялся и продолжал: – Ладно, поезжай в другое стадо. А зверь походит-походит, да и забудет. Зверь, он и есть зверь.

От одного стада до другого было около ста кило­метров. Василий жил на новом месте уже почти два месяца. Зима кончилась, и ветры, свергая ее, станови­лись все сильней и сильней, они уже больше не меша­ли солнцу и появлялись вместе. Зима и весна, как воюющие стороны, теперь стояли друг против друга – весна наступала днем, зима еще удерживала свои позиции ночью.

В это время у пастухов всегда много работы. Васи­лий делал все, что ему приходилось делать, с большим удовольствием: человек, спасшийся от гибели или из­бавившийся от неприятностей, с обостренным чув­ством радости воспринимает самое обычное и привычное. Теперь ему ничто не грозило, он жил в зоне спокойствия и работы и не мечтал ни о чем другом. А когда приходили воспоминания о медведе, он отно­сился к ним как к нищим, которые просят милостыню.

Он подавал им кусок хлеба, и они уходили.

Потом наступила весна – новая страна с другими заходами и закатами, с другим небом и другими нравами. В горах чувствовалось радостное волнение – казалось, горы сдвинулись поближе друг к другу и отмечают какой-то свой праздник, быть может, Новый год. По сути дела, каждый Новый год начинается с весны.

И вдруг в один прекрасный день все это рухнуло. Рано утром Василий вышел на лай собак, на всякий случай прихватив с собой карабин. Собаки были уже далеко, и Василий, прислушиваясь, пытался опреде­лить, кого они гонят. То, что он увидел, было неожи­данно и страшно. На поляну возле скалы выскочил медведь и, отбиваясь от собак, поднялся на дыбы, показывая Василию свою белую грудь. Василий даже не пытался стрелять. У него было такое ощущение, буд­то тишина, наступившая в нем самом, – это тишина между молнией и громом: вспышка ослепила его с головы до ног, и через мгновение раздастся гро­хот.

Но все было тихо, и только собаки все так же за­ливались вдали.

«Нашел, нашел, нашел» – эта мысль, как попла­вок, то ныряла в глубину, то снова появлялась там, на поверхности его сознания.

Нетрудно было представить себе, как медведь, ра­зыскивая его, прочесывал тайгу, как часами он стоял где-нибудь недалеко от жилья, чтобы увидеть его оби­тателей, как кружил около поселка, запоминая своей медвежьей памятью каждого человека, как тоскливо рычал, когда пропадала надежда, а потом, учуяв запах дымка, снова шел дальше. Он перестал быть медведем, в обычном смысле этого слова, он стал преследовате­лем, это было для него главным, а все остальное он делал только для того, чтобы сохранить в себе пре­следователя.

На следующий день медведь снова подошел к из­бушке. На этот раз пастухи попытались его убить, но он ушел, оставляя на камнях кровавый след, словно приглашая Василия следовать за собой.

– Не берут его пули, – мрачно сказал вечером один из пастухов. – Надо тебе уезжать, Василий. Он сейчас совсем сдурел.

Надо уезжать, – согласился Василий.

Он, таежник, теперь остался без тайги. Его заперли в четырех стенах дома, в трех улицах поселка, его лишили звания охотника, ему оставили только ту не­обходимую норму воздуха, чтобы он не задохнулся. А когда он, не вытерпев, отправлялся куда-нибудь за полкилометра от поселка, каждый встречный мог ему сказать:

– Василий, ты осторожней...

В его глазах не было ни глазного яблока, ни сетчат­ки, ни зрачка – в них была одна тоска. Он носил с собой карабин – как доказательство своего бессилия. Он разговаривал совсем мало – ему не о чем было говорить.

Приходили охотники, передавали новости:

– Видели твоего хозяина у зимовья в Покров­ском.

– Два раза стреляли в него на Мархое.

Он слушал, кивал головой и чертил в уме четкую карту приближения медведя. Зверь был уже близко.

Потом прибежал почтальон – почтальон приносит письма от родных и друзей, но на этот раз он принес известие, что Василия ждут.

– Пришел, – сказал он, внимательно разгляды­вая Василия. – Пойдем, покажу.

Они влезли на крышу, и почтальон показал в бинокль на ближний белок, где шевелилась черная точка.

– Ладно, – сказал Василий, – ты иди. Спасибо тебе.

Он неторопливо оделся, положил в карман кусок черного хлеба. В его душе уже не было ничего, только пустота, и он не мог понять, боится или нет. За ним увязалась собака, но он прогнал ее.

Он шел не торопясь, не зная, что навстречу ему, так же не торопясь, движется медведь. Летний день был солнечный и зеленый – ни тот, ни другой не могли пожаловаться на погоду.

Как порочно, они встретились на просторной по­ляне, где было место, чтобы упасть обоим. Василий вышел с одной стороны, медведь – с другой. Словно боясь, что человек его с кем-нибудь перепутает, мед­ведь зарычал и поднялся, показывая свою белую грудь.

Он сильно отощал. Он волочил переднюю лапу – она, видно, была перебита и не срасталась. Глаза были усталые и злые, но через все это проступало медвежье достоинство.

Несколько мгновений они стояли друг против дру­га, словно не могли договориться, кому начинать пер­вым. Потом медведь, но выдержав, пошел вперед – это было его законное право. За месяцы преследова­ния он поучился хитрости и осторожности, но не стал пользоваться ни тем, ни другим. Он приближался, и Василий поднял карабин. Медведь прыгнул.

Выстрел прозвучал как-то неохотно, но пуля сде­лала своё дело. Медведь упал. Василий, обозлясь, вы­стрелил ещё раз и сразу же пожалел об этом – можно было уже не стрелять.

Он подошел к туше медведя и сел рядом с ней. Ни радости, ни удовлетворения он не чувствовал. Не зная, что делать, он достал из кармана кусок черного хлеба и стал вяло и безучастно жевать.

Он, победитель, сидел рядом с медведем и казался себе убийцей. А медведь лежал рядом с ним и, наверное, даже не знал, что его убили: он был по-прежнему гордый и сильный.

* * *

Итак, продается медвежья шкура.

Пришел один турист, осмотрел ее и недовольно сморщился:

Пятно на ней какое-то...

Пришел другой турист и возмутился:

Да она вся дырявая.

Продается медвежья шкура...


Валентин Григорьевич Распутин

Фотогалерея

22
9
13
25
21
4
7
24